– Я… я просто думаю, Лен, ведь если у тебя с кем-то было, то, наверное, потом очень тяжело расставаться? Ведь это связывает, правда? Особенно первый раз? Он же священный!
– Не знаю. По-моему, ничего такого нет.
Я с ужасом подумала, что меня что-то могло бы связать с тем мужиком с вокзала. Я и вспоминать-то о нем не хотела, и с Костиком, если уж честно, замутила, чтоб прикрыть ту историю в своей голове.
– Я все думаю, Лен… Вот в меня один мальчик влюблен… говорит: если я с ним не… то он выбросится из окна… И мне его жалко, он хороший, но… не Селиверстов!
Селиверстова, бездушного препода по теории литературы, я считала железякой, механизмом, питающимся стихами. То, что Ритка в него влюблена, меня обескуражило, как и история с воздыхателем, грозившим самоубиться. Я горячо сочувствовала Ритке.
– Представляешь, прямо как в романе! – рассказывала я потом Машке. – Он любит ее, она любит другого… другой любит стихи! Любовный треугольник!
– Врет она все, – не разделяла моих восторгов скептичная подруга, – про парня, который хотел повеситься, если девушка ему не даст, она слышала от одной девки из параллельной группы. Зуб даю, я рядом стояла, когда она это рассказывала. Это ж Ритка, она как сорока… тащит все к себе… зачем – без понятия, может, просто головой стукнутая…
Потом, через много лет, я узнала, что историю про то, как мы с папой читали книги, Ритка выдала за свою в блоге, который вела «под замком».
В комментариях ей писали о том, какая она сложная и тонкая натура и как им ее жаль.
As virtuous men pass mildly away…
На первом курсе мы учились во вторую смену.
Народ еще не повадился прогуливать лекции с таким размахом, как стал делать это позже, на старших курсах. Все ходили на пары, и в аудитории не хватало мест, иногда сидели втроем за одной партой, – но эта теснота была каким-то аналогом родства, потому что всем хотелось чувствовать себя своими, срастись, сплавиться в одно существо – счастливое и бесстрашное студенчество. Верхнюю одежду мы складывали на подоконники в аудитории. Из окон дуло, куртки и шубы, скатанные валиками или просто неаккуратно брошенные, примерзали к подоконникам. Некоторые преподаватели ругались, требовали сдавать верхнюю одежду в гардероб, но после окончания занятий там начиналось такое столпотворение, что всякий, кто отважился сдать куртку, потом был вынужден задержаться еще на пятнадцать минут (а то и на полчаса), чтобы получить обратно свою драгоценную одежду. А эти полчаса вечером – это такое сокровище! Да за полчаса до дома или общаги доехать можно. Поэтому как на нас ни орали, а мы продолжали оккупировать подоконники. К тому же так меньше дуло.
Тот вечер я помню очень хорошо, была последняя пара. Я сидела с Риткой и Машкой, мы теснились втроем за одной партой и пытались конспектировать. А еще толкались, подхихикивали, воровали друг у друга цветные ручки.
Ираида Игоревна, наша преподавательница, читавшая курс зарубежной литературы XVI–XVII веков, ходила между рядами парт, то ли желая быть ближе к народу, то ли надеясь, что так мы будем меньше шуметь. Она носила темно-синий свитер и черные джинсы. Рукава свитера были растянуты, и, когда она проходила мимо меня, я видела, как она теребит пальцами торчащие из шва нитки. Говорила Ираида Игоревна очень тихо.
За окном – темнота, и лекция звучит как колыбельная. Вроде хочется, чтобы пара скорее закончилась, и в то же время пусть бы она не заканчивалась вообще – сидеть так вечность в теплой аудитории, слушать преподавателя, писать и никогда не выходить на холод.
– Джон Донн похоронен в соборе Святого Павла, а его эпитафия по-английски звучит как игра слов… John Donne, Undone… Можно сказать: Джон Донн – завершен. Или доделан, если буквально…
Машка толкнула меня под руку, и я чирикнула через всю страницу.
– Ай!
– Стихотворение «Прощание, запрещающее печаль» переводилось многими поэтами… наверное, идеальный его перевод невозможен… по-английски вы не поймете, к сожалению… мне нравится перевод Шадрина, хотя многие предпочитают переводы Кружкова или даже Бродского… хотя мне кажется, что нобелевский лауреат с задачей не справился… души смиреннейшей в тиши… ухода люди не услышат… – Ираида Игоревна начала читать без паузы между своим рассказом и поэтическими строками, от этого многие даже не сразу сообразили, что это стихи. Читала она монотонно, механически, как будто просто заполняла время словами, чтобы не стоять посреди аудитории молча, глядя в пустоту, – чего ей, возможно, и хотелось. Быть может, она не верила, что кому-то интересен Джон Донн, что кто-то ее услышит, – но я услышала.
В тот вечер я по-настоящему почувствовала, как тихо уходит смиреннейшая душа, как она аккуратно закрывает за собой дверь, так что только несколько прядок холодного воздуха проникает в комнату – и все. Я видела, как она уходит, никем не замеченная, свободная и печальная, а люди понимают, что ее нет, только когда она уже далеко…