Однажды в июньскую пасмурную пятницу он задремал, как вдруг начал моросить дождь. Он вздрогнул, накрыл голову газетой, а я, предусмотрительный бесконвойный на прогулке, раскрыл зонт, подтянул ноги, съежившись под спасительным укрытием. Сперва слегка накрапывало, вскоре капли превратились в ниточки. Он опустил газету, вытянул руки под дождь и закрыл глаза. Я смотрел, как вода набиралась в его ладони. Он сложил их горстью. Бульк-бульк, на него летели брызги. Я был поражен. Ни один саларимен не подставится под дождь. Видимость в парке размыло. Повсюду бежали люди. Ни один здоровый человек не подставится под дождь. Окончательно сдавшийся, промокший насквозь, он, казалось, не знал большего счастья, чем мокнуть под дождем. Я завороженно смотрел в его счастливое лицо. Он открыл глаза. Неожиданно взглянул на меня сквозь завесу дождя. Я вскочил от неожиданности. Меня застал врасплох этот взгляд, знающий обо мне. В нем читалось: «Я не один, ты со мной». И он снова закрыл глаза.
18
Я потерял неприметность — свое убежище. Но признание, которое я увидел в его взгляде, немного осветило пространство вокруг меня. С утра он кивнул мне. Я кивнул в ответ. Уходя вечером, он помахал мне рукой. Я тоже помахал ему. Мы понимали без слов: «Ты здесь. Я здесь. Наше право просто быть здесь».
Но кое-что поменялось в наших отношениях. Я чувствовал, что теперь, когда он меня заметил, я стал для него образом. Теперь у него есть представление обо мне, и его ежедневное приветствие адресовывалось образу, который у него сложился. Он рассматривал его. Спокойно и ненавязчиво. Я был принят в его воспоминания. Там был день, проведенный на море, мелкозернистый песок, взъерошенная трава, там была борода его отца — жесткая щетина на подбородке, там был свет, падающий на спину его жены поздним осенним утром, случайная улыбка в окне, теплая шерсть прильнувшей к нему кошки. У него была тысяча воспоминаний, тысяча образов, и теперь, когда он меня заметил, я стал одним из них.
И я дал на это согласие. Я предложил ему свой профиль и замер, чтобы он мог рассмотреть меня со всех сторон. Я тоже рассматривал его, впитывал в себя. Так наше незначительное знакомство переросло в незначительную дружбу.
19
Заговорить на этом этапе было бы преступлением. Между нашими скамейками пролегала граница — дорожка, усыпанная гравием. Из-под камешков прорывались на свет травинки, катился мяч, за ним вприпрыжку бежал ребенок.
Целых два года я пытался разучиться говорить. Признаться честно, ничего не вышло. Язык, который я выучил, проник глубоко в сознание, и даже когда я молчал, мое молчание было красноречивым. Я вел внутренний монолог, беспрерывно говорил в безмолвии. И все же звучание моего голоса стало для меня чужим. Даже просыпаясь ночью от кошмарного сна, я обнаруживал его продолжение в хриплом «а-а-а», рвущемся из моей утробы, из легких и горла. Кто это кричит, гадал я, погружаясь обратно в сон. Я бродил по местности, которая поглощала любой звук в момент его возникновения. Последней фразой, что я произнес, было: «Я так больше не могу». Точка. Вибрирующая точка. После что-то захлопнулось. Усилия, которые потребовались бы, чтобы продолжить говорить, разбивались о невозможность облечь в слова то, что словами передать нельзя.
Моя комната, как и прежде, была похожа на берлогу. Здесь я вырос. Здесь я в буквальном смысле потерял невинность. Мне кажется, что взросление — это потеря. Кто-то считает, что, взрослея, ты что-то выигрываешь. На самом деле ты проигрываешь себя. Я оплакивал ребенка, которым когда-то был, и те редкие моменты, когда слышал бешеное биение своего сердца. В тринадцать лет стало уже поздно. И в четырнадцать. И в пятнадцать. Я проиграл себя в битве полового созревания. Я ненавидел свое отражение в зеркале, то, что прорастало во мне. Попытки исправить это оставили на моей руке шрамы. Множество зеркал разбито вдребезги. Я не хотел быть человеком, который считает, что он выигрывает. Я не хотел врасти в костюм. Быть отцом, говорящим сыну:
— Надо действовать.
Голос отца. Механический. Он был исправен и действовал.
Глядя на него, я видел будущее, в котором меня ждет медленная, слишком медленная погибель.
— Ничто не действует, — ответил я. А потом сказал: — Я так больше не могу.
Эта последняя фраза стала моим девизом. Лозунгом, который меня обозначил.
20
Обозначенный этим лозунгом, я сидел на своей скамейке, когда ровно в девять он вдруг снова возник. Помню, был четверг. Он шел склонившись, точно под тяжким грузом. Будто постарел за ночь. На его шее образовались морщины, когда он мне кивнул: «И ты здесь». Я кивнул в ответ. И даже более того: кивнув, я пригласил его. Сам того не понимая, я кивнул ему, постаревшему, и даже кивнул еще раз, когда он нерешительно подошел ко мне, пересек границу и предложил мне сигарету.
— Охара Тэцу. — Он слегка поклонился. — Хадзимэмаситэ[3]. Ты не куришь? Хорошо. Лучше и не начинать. Это зависимость. Как видишь, я уже не могу без сигарет.
Он сел рядом и поставил между нами свой портфель. Щелкнув зажигалкой, он задымил.