— Нет, я же говорю: в городе имеется частная школа с индивидуальным обучением…
— И я смогу выбирать предметы?
— Вы сами там обсудите все возможности…
— Собеседование — по записи?
— Ну, раз вы пока числитесь на…
— А вы можете меня записать по телефону?
— Да, могу.
— И сообщите, что вам ответят?
Девушка пообещала именно так и сделать; осев на пол, Дебора проводила ее взглядом. Болезненная краснота слабела, но паника не отступала.
Ее вопрос пробил земное молчание, и она почувствовала рядом с собой людское присутствие — не иначе как из своего кабинета прибежал доктор Остер. Но слух, подобно зрению, искажал действительность, и, наткнувшись на невидимую преграду, она закричала:
— Все чувства слились в одно!
— На
Дебора попыталась ответить, что для вулкана буйное состояние — это закон природы, но утратила способность к общению. Направляемая с боков и сзади расплывчатыми пятнами, она вошла в чрево стального лифта для пациентов, который доставил ее на «четверку» — на исходные позиции.
Когда сознание прояснилось — заново, все заново, — ее, завернутую в простыни так, что не шевельнуться, начал разбирать смех.
Через некоторое время пришел Квентин Добжански, чтобы измерить ей пульс.
— Привет… — выговорил он, еще не выбрав между игривостью и мрачностью, — обертывание помогло?
— По крайней мере, зрение восстановилось, — ответила Дебора, глядя на него. — Вы по-прежнему мне друг?
— А как же, конечно! — помявшись, заверил он.
— Тогда не хлопочите лицом, Квентин. Оставьте как есть.
Он расслабил мышцы лица, на котором тут же отразилось разочарование.
— Да я просто… ну, привык думать, что вы уже на свободе, осваиваетесь, вот и все.
Его не покидала тревога оттого, что эта девушка, к которой он был искренне расположен, остается в числе психованных (нет, врачи требовали называть таких душевнобольными) и он может ей навредить, если скажет лишнее. И доктора, и проработанные им учебники рекомендовали отвечать уклончиво, избегать споров, не проявлять сильных эмоций, но держаться бодро и участливо. Однако вопреки этим наставлениям он знал, что способен задеть в ней какие-то струны, и от этого старался, а от старания — один шаг до некоего чувства, и это чувство заставляло его искать в ней человеческое начало. Невзрачная, растрепанная — все так, но ведь над ним тоже смеялись из-за его внешности; случалось ему и оказываться поверженным — как она сейчас. В свое время он попал в аварию и, весь переломанный, лежал рядом с отцом на асфальте. Врачи «скорой» завернули его в одеяло (подобно тому, как эту девушку сейчас завернули в простыни) и доставили в больницу — та поездка прочно врезалась ему в память. Боль пришла не сразу: ей предшествовало нечто похуже — жуткое ощущение раздавленности тела и души. Под шум колес это чувство нашептывало ему снова и снова: «измельчить и растолочь, измельчить и растолочь». Болью, которая нахлынула позже, он, как ни странно, даже гордился. Смерть отца оставила по себе неизбывную, чистую скорбь; переломанные ребра превращали каждый вдох и выдох в пощечину смерти, в признак жизни. Глядя сейчас на Дебору, он слышал все тот же шум колес: «измельчить и растолочь, измельчить и растолочь». Наверняка она испытывала то же самое.
— Пить хочешь?
— Нет, спасибо.
Мучительно смущаясь наедине, ожидая, когда же утихнут его разочарование и ее страх, они смотрели друг на друга, и Дебору внезапно поразило, что ее добрый знакомый Квентин Добжански — мужчина… сексуальный… пылкий, и выглядит он сейчас так, будто не может сдержать крик страсти, летящий в гулкую бездну ее пустоты. Пустоту она прочувствовала только сейчас. И с этим ощущением пустоты пришел голод. Долгий, жестокий голод, запоздавший на годы и доселе не измеренный. Но мера голода — это мера емкости. Фуриайя права: Дебора, хоть больная, хоть в здравом состоянии, сохранила способность чувствовать.
Квентин остановился на пороге, стараясь дать ей хоть какую-то надежду, которой у него было меньше, чем хотелось выказать.
— Всего час остался, — сказал он.