С утра, как приехал, до вечера познакомился с тамбовским начальством. Был на конференции специалистов[239], а вечером на сессии губисполкома[240]. Обстановка для работ кошмарная. Склока и интриги страшные. Я увидел совершенно неслыханные вещи. Меня тут уже ждали и великолепно знают[241] и начинают немножко ковырять. (Получаетде “огромную” ставку[242], московская “знаменитость”!) На это один местный коммунист заявил, что советская власть ничего не пожалеет для хорошей головы. Во как, Машка!
Я не преувеличиваю. Те, кто меня здесь поддерживают и знают, собираются уезжать из Тамбова (зав<едующий> ГЗУ и зав<едующий> губмелиоземом). Мелиоративный штат распущен, есть форменные кретины и доносчики. Хорошие специалисты беспомощны и задерганы. От меня ждут чудес.
Попробую поставить работу на здоровые ясные основания, поведу всё каменной рукой и без всякой пощады.
Возможно, что меня слопают и выгонят из Тамбова. Плевать! Город живет старушечьей жизнью: шепчется, неприветлив и т. д.
Зав<едующий> губмелиоземом (секрет – не передавай ни Волкову[243], никому) уезжает в Сталинград (Царицын)[244] и зовет меня с собой. Я стараюсь быть пока нейтральным. Ну, плюнем на это! Пишу на службе, меня теребят, поэтому кончаю. Завтра напишу большое письмо. Чемодан мой лежит в мелиорации. Ночевал у Барабанова[245]. Очень хорошие люди. Все утро ходил с комиссионершей[246] и женой Барабанова осматривал комнаты. Нашел за 15 р<ублей> с отоплением, необходимой мебелью и двумя самоварами. Сегодня после занятий переезжаю туда. Был у Тихомирова[247] (в редакции); сами предложили работать. Будут платить, но очень мало. Все равно буду работать. В Тамбове (как говорят в редакции) нет ни одного поэта, ни одного беллетриста![248] Удивительный город! Как Тотик – не скучает по мне? Я уже заскучал. Скорей бы устроиться, а то нельзя писать.
Уверен, что долго не проживу, – чудовищная зверская обстановка.
На днях – подробное письмо. И цены на продукты. И всё прочее. Очень мне тут тяжело. Толкай мои литературные дела.
Обнимаю и целую обоих. Живи спокойно. Я твой и Тоткин. Мой адрес пока: Тамбов, Губземуправление, губмелиоратору Платонову.
Твой Андрей, 10/xii, 12 ч<асов> дня.
Впервые: Волга, 1975. С. 164 (в сокращении).
Печатается по: Архив. С. 446–447. Публикация Н. Корниенко.
[102] М. А. Платоновой
11 декабря 1926 г. Тамбов
Тамбов, 11/xii, 6 ч<асов> вечера.
Мария!
Вот я сижу в маленькой почти пустой комнате (стол, стул, кровать). Маленький дом стоит на дворе[249]. Улица безлюдна, глуха и занесена снегом. Полная тишина. Я совершенно одинок. На моей двери висит эмалированная табличка: “А. И. Павловъ, Артистъ Императорскихъ Театровъ”. Когда-то, наверное, в этой комнате жил некий “А. И. Павловъ” и, может быть, сидел за тем же столом, где сейчас сижу я, и так же скучал в этом глухом и тихом городе.
Я с трудом нашел себе жилище, несмотря на то что квартир и комнат в Тамбове много. Принимают за большевика и чего-то боятся[250]. Город обывательский, типичная провинция, полная божьих старушек[251].
Мне очень скучно. Единственное утешение для меня, это писать тебе письма и кончать “Эфирный тракт”[252]. В ГЗУ – отвратительно. Вот когда я оставлен наедине с своей собственной душой и старыми мучительными мыслями. Но я знаю, что всё, что есть хорошего и бесценного (литература, любовь, искренняя идея), всё это вырастает на основании страдания и одиночества. Поэтому я не ропщу на свою комнату – тюремную камеру – и на душевную безотрадность.
Иногда мне кажется, что у меня нет общественного будущего, а есть будущее, ценное только для меня одного. И все же бессмысленно тяжело – нет никаких горизонтов, одна сухая трудная работа, длинный и глухой “тамбов”.
Я не ною, Мария, а облегчаю себя посредством этого письма. Что же мне делать?
Я вспоминаю твои слова, что я тебе изменю и т. д. Ты посмотри на меня, на Тамбов, на всё – чем я и где живу, – и тебе станет смешно.
Мне как-то стало всё чуждым, далеким и ненужным. Только ты живешь во мне как причина моей тоски, как живое мучение и недостижимое утешение… Еще Тотка – настолько дорогой, что страдаешь от мысли его утратить. Слишком любимое и драгоценное мне страшно, я боюсь потерять его, потому что боюсь умереть тогда.
Видишь, какой я ничтожный: боюсь умереть и поэтому берегу вас обоих, как могу.
Помнишь эти годы. Какой мукой, грязью и нежностью они были наполнены? Неужели так вся жизнь?
Я думаю, что религия в какой-нибудь форме вновь проникнет в людей, потому что человек страстно ищет себе прочного утешения[253] и не находит его в материальной жизни.
Слушай, Маша, ты обещала мне прислать фотографию – свою и Тотки! Ты не забудь, пожалуйста. Воспоминания будут моей религией, а фотография – иконой.
Я бы хотел чем-нибудь развеселить тебя, но ника не могу даже улыбнуться.