Однажды мы с ней отправились в путешествие. Мы поехали на Авиньонский фестиваль и в Кадакес, посмотреть место, где жил Дали, и его музей. С Лаурой нельзя было поехать на море или купить, как все нормальные люди, карту interrail[33]. Я была довольна, хотя не запомнила ни одного фестивального спектакля, а в поезде у меня украли весь багаж. Но Лаура нет. Ей вечно было скучно. Вечно что-нибудь портило ей настроение. Солнце, комары, уродливые вещи. Лаура ненавидела несовершенство, несправедливость и невежество. Она была из тех, кто держит остальных в постоянном напряжении. Она не была неприятной или злой. Она была требовательной. Но я, как все подростки, в тот период обожала требовательных людей. Жизнь казалась мне слишком скучной, и я хотела непременно ее усложнить. Энергия, которой мы обладаем в юном возрасте, нуждается в выходе, иначе мы взорвемся. Как притоки, которые вздуваются, сдерживая подъем воды в реке. В молодости мы можем выбирать между многими жизнями. Когда мы определяемся с выбором, появляется работа, привязанность детей — и мы начинаем умирать.
У Лауры был любимый, он ушел на войну. Кто из нас, молоденьких католичек, мог похвастаться чем-то подобным? Ей приходили от него письма с фронта, и она каждый день дрожала за его жизнь. Он воевал, кажется, в Ливане, но мечтал о поэзии и музыке. Случалось, Лаура начинала плакать, говоря о нем. В такие минуты я вспоминала о своем монашеском одеянии и еще больше стыдилась. Как мне хотелось быть еврейкой и получать от кого-то мятые письма в пятнах пушечной смазки!
Мама Лауры тоже была особенной. Высокая, крупная, темноволосая, она строго одевалась и говорила властным голосом. Невозможно было вообразить, как она, скажем, идет к парикмахеру и покупает одежду, выщипывает брови, красится, читает гороскоп на последней странице газеты.
Она не одна такая была. В те годы были матери-феминистки, матери-коммунистки, матери, курившие траву и делавшие себе на запястье татуировки в виде животных, матери-папки, матери, рожавшие детей в воде в легендарной больнице Поджибонси, а также те, что, отойдя от анестезии после кесарева, просили сигарету. Где теперь все эти мамочки? Время экспериментов прошло, и теперь все они кажутся одинаково опасными и бессмысленными под строгим взглядом божества по имени "чувство вины".
Но мама Лауры не принадлежала ни к одной из упомянутых категорий. Ее необычность выражалась на физическом уровне. Словно она попала к нам откуда-то издалека или из другого времени, когда человек имел иную плотность, иные биологические свойства. Когда я начала читать Филипа Рота, то поняла, что мама Лауры была просто-напросто yiddish mama, скорее с сионистским, нежели с матриархальным уклоном. В самом деле, несмотря на глубокую внутреннюю веру в свою религию и все ее ритуальные формы, Лаура почти ничего не знала о кошерной пище. Ее еврейство, очевидным образом перенятое от матери, было сплошь книги и оружие, исступление и споры.
Тело Лауры, ее белоснежная кожа и невероятно худые руки и ноги были совсем не такими, как у ее матери. Хрупкая и чувствительная, она иногда поражала своей вспыльчивостью и упрямством. Она часто выходила из себя по самым разным поводам, порой совершенно непредсказуемым. В нашу последнюю встречу она рассердилась на меня. Не знаю почему, я и тогда не знала, а знала бы — забыла. Я почти всегда забываю обиды, а Лауру забыть не могу
14. Синагога
Я скучаю по Лауре. Знаю, сейчас она сменила имя, выбрав себе более еврейское, чем было у нее, но не Модильяни. Лишь после того, как меня исключили из очень узкого дружеского круга Лауры, я впервые отправилась в синагогу. Раньше я стеснялась, и не только потому, что почти всегда путалась и называла ее мечетью. Это ужасно, я знаю. Каждый раз я чуть не умирала со стыда. Чувствовала примерно то же самое, как если бы, говоря со слепым, постоянно повторяла: "вот видишь", "ты видел", "хотелось бы посмотреть". Если я знала, что мой собеседник — еврей, я изо всех сил старалась не упоминать синагогу. Никогда бы не осмелилась попросить Лауру отвести меня туда. Уверена, скажи я ей случайно "сводишь меня в мечеть?" вместо "синагоги", она бы смешала меня с грязью, возможно даже попросила бы покончить счеты с жизнью согласно принципам ее личного, крайне строгого кодекса чести. Или отправиться на войну за дело Израиля. Я воображала, как жених Лауры расскажет ей в письме о моей гибели на ливанском фронте, опишет мою израильскую военную форму в крови, пролитой во искупление моего кощунства.
Но не только поэтому я не попросила ее отвести меня в синагогу. Если бы я пришла вместе с ней, я бы все делала неправильно, не туда бы клала руки, не так комментировала происходящее. Иудаизм в узком дружеском кругу Лауры был слишком серьезным делом, а потому с ним не подобало знакомиться в ходе школьной экскурсии.