«Вижу его в зрительном зале», – вспоминал Завадского драматург Александр Штейн, – «легкой, изящной артистической походкой молодо вбегает на сцену – сейчас скажет слово перед спектаклем, потом также воздушно вернется в сияющий переполненный зал, встречающий артиста прокатывающейся по ярусам, балконам, партеру праздничной овацией!
Садится смотреть свою Жизнь – вместе со зрителем.
Так он выходил перед спектаклем «Шторм» в молодые годы».[11]
Сильной стороной режиссера Завадского было то, что он никогда не фантазировал отдельно от индивидуальности исполнителя. В своем водительстве всегда ставил на актера, собирал коллекцию уникальных индивидуумов, как редкий антиквариат. Да и точно, кумиры зрителей, осколки старой культуры, бывшей аристократии сами охотно прятались в Моссоветовской театральной шкатулке от советских сквозняков. На ветвях сада «Аквариум» гнездились редкие птеродактили, вроде Серафимы Бирман, незабываемой княгини Ефросиньи Старицкой от Эзенштейна или Фаины Раневской – «Муля, не нервируй меня!» Поклонники Веры Петровны Марецкой выкликали на бис заслуженную учительницу страны, по совместительству вторую супругу главного режиссера. Чтобы оценить безупречную фигуру Любочки Орловой в постбальзаковском возрасте в пьесе «Милый лжец», вооружались биноклями. Орлова – всенародная любимица. Задорная письмоносец Стрелка с излучины Волги, она же – Марион Диксон, оседлавшая дуло пушки. «Я лублю тибья Петрович, правильно?»
У каждой индивидуальности – свой характер и своя особенность. Самая бесконфликтная Любочка Орлова была по-английски сдержанна и равно приветлива со всеми. Когда в гримерке ее однажды спросили, почему она никогда ни на кого не обижается, Любовь Петровна ответила: «А на что же мне сердиться?» Серафима Бирман предъявляла завышенные требования особенно к коллегам мужчинам. Бортникову, обращая внимание на его субтильность, срочно велела заняться гантелями, чтобы стать достойным роли Апполодора в пьесе Б. Шоу «Цезарь и Клеопатра».
Самая яркая, непредсказуемая и провоцирующая была конечно Фаина Георгиевна Раневская. Фуфа, ее прозвище в театре. Народная артистка СССР, трижды лауреат Сталинской премии. В ее паспорте стояло переправленное отчество – с Гиршевна на Григорьевна, но ее все величали Георгиевна, ибо, как она сама объясняла, в первом случае ассоциация была с Гришкой Отрепьевым, а во втором – все-таки с Георгием Победоносцем. Многие боялись обжечься о Фаину. В юные годы она претендовала на ангажемент в амплуа «гранд-кокетт», выдержала пару вечеров а-ля «кокетт» в антрепризе на юге России. На репетициях в театре и на киносъемках очень рано заимела привычку нести «отсебятину» и вмешиваться в режиссуру. Когда ей что-то нравилось или наоборот выводило из себя, она тут же звонила, писала длинные письма, в экстренных случаях могла ворваться к руководству без стука. Узнав о том, что хотят сократить ее роль в кинофильме «Весна», Раневская влетела в кабинет директора со словам: «Если вы меня вырежете, я вас убью… меня ничто не остановит».[12]
Она знала Пушкина почти всего наизусть, и по сто раз на дню ощущала себя внучкой Достоевского. В Англии ее включили в число десяти величайших актрис всех времен и народов.
Фаину Георгиевну, Фуфу, перманентно раздражал главный режиссер этого же театра Юрий Александрович Завадский. Всем известен их обмен выпадами на словесной дуэли: «Вон из театра!» – «Вон из искусства!». При определенном положении звезд она пфукала и пылила в его сторону как старый табачный гриб дождевик. Лорнируя главного режиссера, заверяла всех, что Завадский «родился не в рубашке, а в енотовой шубе», пророчествовала, что он умрет от «расширения фантазии», награждала нелестными прозвищами: «перпетум кобеле». Не любивший ничего беспокойного, главреж стойко выносил язвительные выпады в свою сторону. Несмотря на то, что он никогда не произносил никаких ругательств, и у него был темперамент. Во время репетиции он мог повысить голос, накричать на монтировщиков сцены. Когда Фаина доводила его своими провокациями, краснел, швырял карандаши, бежал к окну. Вслед ему неслось: «Не прыгайте в окно, Юрий Александрович, это первый этаж».[13]
Взлетающие вверх и разлетающиеся веером во все стороны карандаши – его личная роспись в бунтарстве. Но в юности, хотя бы дома, он всегда мог приклонить голову на плечо своей верной няни.