И по парижским бульварам будут фланировать, явно собравшись к любовникам или любовницам, надменные и сибаритствующие создания, закутанные в длинные пальто из бархата, расшитого драгоценными камешками и подбитого норковым мехом, выставляя напоказ ножку в широких прозрачных панталонах, сужавшихся у самых щиколоток.
Гостиные частных особняков, квартиры на глазах меняли обстановку, буржуазный конформизм уступал стремлению к обретенной свободе, веселью, чувственной интимности и либертинажу. Громоздкая мебель темного дерева будет отправлена на чердак, стены оклеят лакричными, горчичными, кобальтовыми или маково-красными обоями с фантастическими украшениями «в духе Бакста». Низкие диванчики, по которым в беспорядке рассыпаны подушечки, как приглашение к флирту, придут на смену строгим банкеткам времен империи или семейным креслам в стиле Людовика XV. Непрямое освещение, красноватое или оранжевое, прежде свойственное будуарам публичных домов, заменит устаревший открытый и прямой свет подвесных люстр.
Никогда еще не владело всеми подряд такое стремление порвать с прошлым, как в те 1910-е. Немного поутихшее в войну 1914-го, оно с новой силой возродится в ревущие двадцатые годы, но – иначе.
В то время изменилось все, и притом очень быстро, – как в Европе, так и в России, подражавшим друг другу. Авангардные движения потихоньку подталкивали старый мир к выходу. Кандинский продал свою первую абстрактную акварель, первые картины Пикассо приехали в Москву, приобретенные богатым негоциантом и коллекционером, уже купившим полотна Ван Гога, Сезанна, Гогена, а вскоре и Матисса… Матисс, побывав в Москве, уехал на всю жизнь потрясенный открытием русской иконописи, он повлияет на армянина Сарьяна и вместе с Дереном и Руо внесет свой вклад в «Русские балеты», а также породит пуантилистов, «набистов», фовистов, экспрессионистов, лучистов, орфистов, вортицистов и скольких еще «истов»…[36]
[37]Под влиянием Бакста в Санкт-Петербурге, в мастерской на пятом этаже большого дома напротив Таврического сада, оттачивал стиль Шагал. На шестом, как раз над ним, располагался салон эрудита по имени Вячеслав Иванов, привлекавший поэтов авангарда: Анну Ахматову, Александра Блока, Осипа Мандельштама, тех акмеистов, которые потеснили с поэтического трона символистов и сами скоро будут оттеснены футуристами, кубофутуристами, «заумистами», «алогистами», «машинистам», «идеоистами», «бойбистами», «синхронистами», «инструменталистами», «прояснистами», «папиросистами» (да, да), сколько их еще там было…[38]
Авангардисты
Слова Эмильенны об «ужасных чернокожих рабах, насилующих белых женщин», побудили меня одним махом, на следующий же день после дня рождения, записать воспоминания о «Шехеразаде». Выбери мы тогда рабов-китайцев или, например, кавказцев – погрешили бы против точности текста «Тысячи и одной ночи». Так я себе все это объяснила. Да и к тому же в балете чернокожие бросались на белых женщин, следуя их зову!
По фотографиям и книгам, окружающим меня, Эмильенна погружается в мир «Русских балетов», но у нее о них представление весьма смутное. Для нее, как и для многих, они никак не связаны с именем Дягилева, очаровавшего мир на целых двадцать лет. «Русские балеты» для нового поколения – это уж скорее труппы московского Большого театра или Кировского – из Ленинграда, которые иногда приезжают выступить в Европе. И Эмильенна, и я живем каждая в своем мирке – и вот она решила, что мой мирок для нее герметичен. Я для нее – живая загадка, вот за это она меня и любит.[39]
Я пыталась объяснить ей, что в намерениях Дягилева отнюдь не было ничего расистского. Наоборот: наконец-то в балете африканцы хоть что-то показывали, а не были простыми статистами.
– Это не настоящие африканцы. Это белых ваксой намазали.
У Эмильенны на все ответ найдется. Ну и ладно – ее тонкие замечания заставляют хорошенько поразмыслить.
Чехарда с недопониманием, предрассудками, недоразумениями… У «Шехеразады» по крайней мере была та заслуга, что она ниспровергла табу, вынесла на сцену аттракцион физической любви, да еще между чернокожими и белыми!
Эмоции после моего дня рождения, телефонные переговоры, беседы за столом… а потом еще и долгие усилия по написанию и редактированию – все это меня утомило, и последние дни я провела, слушая музыку и разбирая бумаги. Моим любимым композитором всегда был Моцарт, но я, как и Дягилев, без ума от Чайковского, и все никак не наслушаюсь его на крутящейся грампластинке – ее мне купил Ник; исключение – «Патетическая», которая (уж простите за банальность) нагоняет на меня тоску. Ищу утешения в музыке Стравинского, особенно в «Жар-птице» – ведь это мой большой успех и любимый балет моего брата. Я приберегу описание для дальнейшего рассказа, когда я опишу и Адольфа Больма, и Федора Козлова, и доктора Боткина, и барона Карла Густава Маннергейма… моих прежних воздыхателей!