А пока что дива Карсавина вела жизнь, о какой мечтает любая женщина: чествования, светские выходы, огни рампы. Я подписывала сотни программок, получала сотни писем и тонны цветов. Люди вырывали друг у друга мои фотографии. Парижанки теперь носили желтые платья и украшали их перьями. Ювелиры и торговцы мехами осыпали меня подарками. Я почувствовала вкус к роскоши. Пуаре подарил мне одно из тех «платьев-бочек», которые только что выпустил в продажу; Йендис – сумочку из крокодиловой кожи, а Картье – наручные часы с бриллиантами. Иллюстрированные журналы умоляли меня попозировать в критской тунике от Мариано Фортуни, фотографы и художники страстно желали сделать мой портрет.
На эти годы приходится моя дружба с британским фотографом Отто Хоппе (тем самым, кто позвонил поздравить меня с восьмидесятичетырехлетием) и с художником Альфредом Эберлингом. Как-то Эберлинг заснял меня в своем ателье в пачке поверх нижнего белья, как будто я… переодеваюсь. Обычно я «держу спину», а здесь, вытянув ноги, почти развалилась на стуле в непринужденной и расслабленной позе. Этот снимок долго казался мне неприличным, и я просила Альфреда никому его не показывать. Но сейчас я задалась вопросом – может ли это шокировать так же, как в те времена? Я показала фотографию Эмильенне, и та сказала удивительную фразу:
– Как вы по-современному выглядели!
В том же ателье Эберлинг сфотографировал меня в образе «сильной женщины», с надменным профилем, властным выражением лица. В этот снимок я всматриваюсь с некоторым любопытством, как будто на нем не я, а кто-то другой. По-моему, я была бесконечно далека от роковых красавиц – тех, что крутят мужчинами как хотят, тех, чей мимолетный каприз исполняется в тот же миг.
– Это уж точно не вы, ведь вы такой никогда не были! – неодобрительно отчеканила Эмильенна.
Ну вот, репутация простой и любезной дамы настигла меня и здесь. А ведь это снималось в те времена, когда хорошим тоном являлся бунт, в годы отречений и манифестаций!
Среди самых запомнившихся эпизодов 1910 года – и мои сеансы позирования художнику Жаку-Эмилю Бланшу, близко знакомому со всей интеллектуальной и художественной элитой, большому другу Пруста, – портрет Пруста, написанный Бланшем, стал значительным событием. Сеансы со мной проходили в том изящном доме в Пасси, где дедушка Бланша, психиатр, яростный противник насильственного лечения «безумцев» и предшественник Фрейда, принимал знаменитых пациентов: Гуно, Нерваля, Мопассана…
Никогда и нигде я не выгляжу такой ослепительной и воспламененной, как на этой многоцветной картине, где я изображена на пуантах, подняв руки, в костюме Жар-птицы, перед китайской ширмой, набросанной кистью импрессиониста. У той же ширмы, но более реалистическими мазками, Бланш нарисовал Нижинского в образе восточного танцора.
Наши спектакли стали доходными, и у нас опять появились деньги. Дягилев пригласил труппу отужинать в «Ларю» – знаменитом ресторане в доме номер три на площади Мадлен, на углу Королевской улицы. Там мы встретили Кокто и Мисю – они уже были близки.
Я уже рассказывала в «Моей жизни», как неистовый Жан Кокто мог нагрянуть к нам в любой момент и развлечь серией импровизированных каламбуров, играми в прятки или светскими сплетнями, перемежая все это блистательными взлетами философской мысли. Позднее Андре Бретон метко скажет о нем – его слова до сих пор вызывают у меня улыбку: «Целый коктейль по имени Кокто!»
В кафе на углу улиц Прованса и Шоссе д’Антен танцоры в перерывах между репетициями играли в белот. Я предпочитала бродить по Парижу с моими друзьями из «Клуба длинноусых». Так я и побывала в Нотр-Дам, на Эйфелевой башне, в Лувре… и еще во многих местах – может быть, не столь известных, но не менее легендарных.
Заново открыв для себя Теофиля Готье, французская интеллигенция наконец начала воспринимать балетное искусство всерьез, бросившись писать о нем статьи – как, например, Жид в совсем новом «Нувель Ревю Франсэз». Клодель еще будет сотрудничать с Идой Рубинштейн. Малларме сочинит для Дебюсси и Нижинского сюжет «Послеполуденного отдыха фавна». Анри Ален-Фурнье вспомнит о «Карнавале», когда будет писать свой роман «Большой Мольн».
– Танец – предмет вовсе не из легких и каждому доступных, – говаривал Дягилев, цитируя древнегреческого мудреца Ксенофонта, – он достигает самых наивысших сфер всякого знания.
Дебюсси даже напишет однажды не без иронии в «Матэн»: «Сегодня об этом легком и фривольном развлечении ничего нельзя сказать, не встав сперва в важную ученую позу».