От этих слов у меня оборвалось сердце. Действительно, когда мы с Санькой подбежали к столовой, я увидел, что на красной доске моей фамилии уже нет, кто-то таким почерком, что я еле разобрал, написал: «Коля Козел» и «Палька Чибрик», — а рядом, на черной доске, нарисовал человечка и подписал: «Ефимка». Это не только обидело, но и рассердило меня. Коля Козел еще куда ни шло, он караулил свиней, а Палька Чибрик нигде не работал и вообще в коммуне не состоял.
Когда, застыв от возмущения и обиды, мы с Санькой стояли и смотрели в нерешительности, у столовой появился Василий. Он указал на человечка, нарисованного на черной доске, и бешено захохотал. Мне подумалось, что это его проделка. Меня начали душить слезы, стало больно в груди, и в животе будто что-то загорелось. Я сел в уголок и тихо заскулил от бессилия. Санька сел рядом со мной и заревел, а Василий убежал.
— Ты что, Ефимка? — спросил меня Панкрат. Я не заметил, как он подошел.
Я показал на красную и черную доску. Он долго читал, потом тщательно стер озорные надписи и крупными печатными буквами (по-письменному он не умел) вывел на красной доске: «Перелазов Ефим». Справедливость восторжествовала.
В сентябре я пошел в первый класс. Санька готовился к этому событию вместе со мной.
— Ефимка, — умолял он меня, — можно я с тобой завтра в школу пойду?
— Дак ведь не пустят, поди? — сомневался я.
— А че не пустят? Дарья ведь померла. Бабка Парашкева говорит, что я теперь слободный человек.
Утром мы вышли вместе, но у входа в школу сторожиха, следившая за тем, чтобы ученики вытирали ноги перед входом, Саньку не пропустила.
— Нечего тебе там делать! — кричала она. — Только грязь носить.
— Дак я же с Ефимкой, — доказывал Санька.
Но сторожиха была неумолима. Пришлось Саньку оставить на крыльце.
Когда в первую перемену я выбежал из школы, то увидел, что Санька спит на ступеньках, а рядом сидит Панкрат, поддерживая его, чтобы не свалился. Панкрат поманил меня к себе и тихо проговорил:
— Иду мимо, а он спит. Думаю, упадет и разобьется, а будить жалко. Вот и сел с ним. Больно парень-то хорош.
Я и сейчас вижу эту картину. Она запечатлелась в моей памяти на всю долгую жизнь.
Надо же было случиться, что в сорок четвертом году в один день в деревню Малый Перелаз почтальон принес две похоронки — на Саньку и на Панкрата, — и обе были из Польши. Судьба, видно, была у них одинаковая.
ПАЛЬКИНА СМЕРТЬ
Я был повинен в гибели Пальки. Через три года после наших походов на Лугу, когда мне было уже девять, а ему четырнадцать лет, нас послали пасти коров.
За старшую у нас была Авдотья-Мишиха, баба горластая и злобная. Она то и дело кричала:
— Ефимка, загони корову! Ослеп, что ли?
Я бросался со всех ног.
— Ты че, Чибрик, уснул? Не пущай ее! Вишь, в жито пошла!
Палька бежал выполнять указание.
Стадо в коммуне было большое. Трава в тот год была плохая, и коровы вели себя неспокойно. Авдотья весь день кричала на нас, сама же не двигалась с места. Когда я или Палька жаловался на усталость, она говорила:
— Ишь какой барин. Не развалишься.
Но иногда она пускалась в рассуждения:
— Ты че это, Чибрик, коров в коммуну пошел караулить? Те есть нече?
— Дак ведь, — пожимал плечами Палька, — хлеб-то хоть и есть, да работать тоже надо.
— Ну, если бы хлеб у всех был, — отвечала ему Авдотья, — дак никто бы работать не стал. Ты уж поверь мне.
Когда было спокойно, Авдотья обычно спала.
Вот она спит, храпит раскатисто, и вдруг где-то на самой вершине храп прерывается, и Авдотья выкрикивает как сумасшедшая:
— Ты че, Чибрик, совсем уснул? Рази не видишь, куда корова-то пошла?
Палька вскакивает как ошалелый и бежит, не зная куда, лишь бы не оставаться на месте, — настолько он боится окриков Авдотьи.
— Ты посмотри на него, — говорит Авдотья, указывая на Пальку. — Вот блаженный-то. Совсем дурак.
Палька слушает ее и смущенно, будто извиняясь, улыбается.
— А ведь я тоже могла быть такой, — вспоминает Авдотья. — Когда мне было четыре года, мама с теленком меня оставила. Я заигралась, а он возьми да и засоси скатерть на вешале. Вот уж мать меня била, не приведи никому! До сих пор голова болит. Иной раз, перед дождем, думаешь, что расколется на части. Тоже была бы блаженной. Бог миловал.
Иногда Палька вдруг уходил в себя, замыкался. Он мог подолгу, не отрываясь, разглядывать какую-нибудь травинку, ничем не примечательный камень, дно реки со следами от коровьих копыт или водоросли, сопротивляющиеся течению воды. В такие моменты я боялся его потревожить, а Авдотья с ненавистью кричала:
— Ты, Чибрик, не спи! Вишь кроты бугров-то нарыли! Отгони оттуда скотину-то. Не дай бог какая ногу сломает. Че тогда Егор Житов скажет?
Из сосредоточенного, отрешенного состояния Палька выходил медленно, поэтому Авдотья кричала:
— Да проснись ты, ирод!
Однажды Авдотья ни с того ни с сего спросила:
— А что, ребята, хочете, поди, молока-то парного?
Мы недоуменно подняли головы и молчали, ожидая дальнейшего развертывания событий.
— А где его возьмешь? — спросил я.
— А вот оно, рядышком ходит, — показала на коров Авдотья.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное