Мы ссорились уже три дня. Это стало настолько привычным, что Бонни уже даже не беспокоилась. Сначала она засовывала голову под подушку, намекая, чтобы мы хотя бы вышли из комнаты и препирались за дверью, а потом перестала делать и это, лишь иногда отрываясь от уроков или, скорее, рисования каракуль на полях тетрадей, чтобы проследить за нашей перепалкой. Так и поворачивала голову, как кошка, следящая за солнечным зайчиком, то ко мне, то к нему. И Каркара на ее плече повторяла за хозяйкой.
Причиной конфликта был Элий.
Щиц говорил, что нельзя так с людьми обращаться, что он очень устал слушать чужое нытье, что ему жутко неудобно, и он понятия не имеет, зачем вообще во все это ввязался. Я всячески доказывала, что это не его дело и что он сам виноват, что вмешался, и, конечно, может пойти на попятную, кто же ему мешает, только пусть сам признается в обмане.
На что он отвечал, что ему как-то неловко.
Я отвечала что-то типа: «вот именно!»
После чего оказывалось, что я – совсем другое дело, и спор уходил на новый виток.
Последней придумкой Щица стала фраза «он же живой!», которая окончательно сбивала меня с толку. Потому что я об этом знала.
А еще я знала, что куда лучше признаться в собственной лжи, которая, формально говоря, даже не была моей, это ведь Щиц придумал такую чудесную отговорку, чем оставить все как есть.
Но я не могла. Ни физически, ни морально.
В горле вставал ком, коленки тряслись, а в последний раз, когда я вот уже совсем было собралась, Каркара отравилась бутербродом с сыром. А я ведь просто отрезала хлеб и сыр и разложила на тарелочке! Да я представить не могла, что способна отравить дохлую ворону!
Бонни пришлось откачивать и так-то не слишком живого фамильяра – как она ругалась, как она ругалась!
Теперь в моей сумке для сбора трав лежали бутерброды Бонни: со слишком толстыми ломтями хлеба, сыра и колбасы, какие-то даже неуклюжие… но совершенно точно не ядовитые.
А Щиц улыбался мне кривовато, и в этой улыбке почти не было дружеского участия или теплоты. У такого Щица не спросить, чем же он так насолил академии. Нет, спросить-то можно, но он ответит колкостью, или отмолчится, или еще что-нибудь в этом духе…
Да и стоял он поодаль, чтобы спрашивать – кричать придется.
Из задумчивости меня вывел локоть Бонни, врезавшийся мне под ребра.
– Ой!
– Слушай! Там список трав выдают и три часа на сборы!
И правда, в тихом бубнении преподавателя, вокруг которого толпилась, толкалась и шумела наша девичья кучка, больше не слышалось слов «техника безопасности», зато названия цветов на хашасса летели одно за другим.
Я стала записывать. Бонни приподнялась на цыпочки и застрочила в блокнот, старательно срисовывая у меня знаки: с хашасса у нее было не очень.
Я знала, что Бонни беспокоится обо мне. Она больше не заводила разговоров о том, что мне нужно делать, но она волновалась за меня… что же, я отвечала ей взаимностью. Я волновалась за нее… за ее обучение.
Бонни оказалась какой-то жутко одаренной ведьмой. На всех уроках, где требовались практические магические навыки и не нужны были знания, она была настоящей звездой. Большая часть моих одноклассниц, да и я сама, колдовали по большей части случайно, а потом очень удивлялись, что же это такое у них вышло, но не Бонни.
Бонни достигла такого взаимопонимания со своей силой, до которого мне медитировать, наверное, еще лет сорок. За тот час, который я пялилась на свечу, тщетно пытаясь ее зажечь, она успевала снять с подопытной пациентки три сглаза и два вернуть обратно.
Но это никак не помогало ей с дисциплинами, где нужно было учиться, а не колдовать. Она даже по-ренски читала с трудом, на алфавит хашасса смотрела, как на иероглифы, а на шенские иероглифы – как я на те картины заграничных художников, где нарисована какая-то жуткая мазня, в которую художник вроде как вкладывал смысл, и вот мне вроде бы надо что-то сказать на эту тему, но я понятия не имею, что. И чувствую себя такой дурой, что хочется разреветься, но нельзя – потому что все тогда поймут, что ничегошеньки я в искусстве не понимаю…
Про математику я и не говорю: если бы Бонни могла объявить цифрам войну и сжечь их в священном пламени ненависти, она бы это сделала.
Но вместо того, чтобы попросить меня о помощи или сесть за учебники, она выбрала тактику игнорирования. Она прогуливала математику, а на начальном шенском она рисовала в тетради демонов вместо иероглифов. Я никогда не отказывалась от чести раскрасить ее демонам крылья алыми чернилами или пририсовать клыки, но я-то знаю шенский!
Она не скатилась до колов только потому, что списывала у меня, а если мы были в разных группах по предмету – у девчонок вроде той, растягивавшей гласные.
Вот как сейчас.
Я вздохнула.
– Бонни, – сказала я, – я хочу проверить себя.
– Угум, – кивнула она, – а вот это у тебя «люпуом» или «люпиом»?
– Люпум. Я хотела сказать, что пойду с Щицем, но без тебя, потому что… ну, ты знаешь, как выглядит всякая разная трава и можешь ее отличить друг от друга, а я хочу этому научиться…
– Так я научу, ты только на ренский переведи…
– Сама.
– Но я же…