Я не историк, разве только когда это необходимо. Поскольку события первых пяти лет затронули меня лишь в самом общем смысле, то краткого резюме будет достаточно. Если вы хотите получить полный отчёт, то почитайте Поллиона, который всё это время был одним из полководцев Цезаря.
Полтора года ушло у Цезаря на то, чтобы вынудить Помпея принять бой и разбить его главное войско при Фарсале[126]. Двадцать тысяч полегло с обеих сторон.
Двадцать тысяч. Двадцать тысяч сердец остановились от прикосновения пальцев Мидаса, превратившего их живую плоть в орудие власти. Двадцать тысяч братоубийств, отмеченных «политической необходимостью».
Сам Помпей бежал в Египет только для того, чтобы, едва сойдя на берег, быть убитым. Его забальзамированную голову и кольцо с печаткой подарили Цезарю в знак искреннего расположения юный царь Птолемей и его сестра Клеопатра. Цезарю понадобилось полтора года, чтобы сломить сопротивление в Африке, в Тапсе[127], и ещё одиннадцать месяцев, чтобы завершить дело при Мунде в Южной Испании.
Испанская кампания вознесла двух заложников времени, и оба они впоследствии сыграли важную роль. Первым был сын Помпея Секст[128], единственный из командиров, который вышел из сражения живым и ускользнул из расставленных Цезарем сетей. Второй — семнадцатилетний внучатый племянник Цезаря, настоявший, несмотря на болезнь, на том, чтобы последовать за ним. Не спасовав перед трудностями пути и не испугавшись даже возможности крушения, этот безукоризненный юноша показал себя в походе героем — стойкость, с которой он переносил опасности и лишения, оставила о нём наилучшее впечатление.
Да. Я говорю об Октавиане. Человеке, которого Вергилий обвинил в трусости и физической и моральной развращённости. Вы его не узнаете? Ну, потерпите немного.
Перед гражданской войной Цезарь оставил завещание, назвав Помпея своим главным наследником. Ясно, что он должен был его изменить, — но кого он мог поставить вместо Помпея? У него не было ни явного наследника, ни законного сына, который мог бы автоматически получить его тогу, если бы он в конце концов решил отойти от дел. А преданность, сила духа и мужество были качествами, которые Цезарь ценил превыше всего. Особенно в красивых юношах, бывших к тому же с ним в кровном родстве.
Как же Октавиан мог
Кампания, которая привела к Мунде[129], была истинным началом принципата[130] Августа. Поэтому я не говорю о походе Цезаря против помпеянцев.
Привет, Август.
Это произошло в конце лета, наверно, в сентябре или, может, в октябре, года через четыре после того, как я приехал в Неаполь. Я шёл берегом моря, пытаясь сочинять стихи. День был для этого времени года необычайно жарким и сухим, стихотворение отказывалось приобретать форму. Я знал, что лучше всего в таком случае — отступиться и подождать, пока стихи придут (или не придут) в своё время сами. Чувствуя, что перегрелся и слегка раздражён, я вернулся на виллу.
Войдя, я услышал голоса, доносившиеся из садика, расположенного во внутреннем дворе, — один принадлежал Сирону, а другого я не узнал. Если бы стихи получились, я бы отправился прямо к себе в комнату записать их. Но поскольку ничего не сочинялось, я искал, чем бы отвлечься. И пошёл на голоса.
Сирон стоял под грушевым деревом. В то время ему было около семидесяти, он был маленький, сгорбленный и белый, как прутик, с которого содрали кору. Можно было буквально пересчитать его кости — тонкие и хрупкие, словно птичьи. Он разговаривал с человеком намного моложе его самого, с тонким лицом и дерзким ртом — по виду аристократом, нарочито одетым с дорогой простотой.
— А, Вергилий, — сказал Сирон. — Что-то ты рано вернулся.
— Стихи сегодня со мной не в ладу, — ответил я.
— Ты знаком с Юнием Брутом?
Глаза гостя свидетельствовали о том, что мягкость его лица обманчива. У него был тяжёлый, непреклонный взгляд фанатика. Своим пристальным взором он мог смутить даже солнце, если бы решил, что оно мешает ему следовать своим принципам.
— Нет. — Мы пожали друг другу руки. — Рад познакомиться.
— И я тоже. — Говорил он тихо, почти заискивающе. — Но прости меня, мы уже с тобой раньше встречались.
Я удивлённо вскинул брови.
— На суде над Милоном, — пояснил он. — Ты был с Корнелием Галлом.
Теперь я его вспомнил. Мы стояли рядом на ступеньках храма Конкордии. Должно быть, у него феноменальная память на лица. Насколько я помнил, мы тогда не обменялись ни единым словом, ни даже взглядом.
— Что ты об этом думаешь? — спросил я. — О суде?
— Пародия и преступление. Милон заслужил благодарность, а не ссылку.
Две короткие фразы, словно надпись на камне. Так и слышался стук деревянного молотка по резцу.