Малыши нестройно принялись подпевать ей. Шофер притормозил под горой. Таня выбралась из кузова и направилась было к поезду, но в это время в небе, словно стая черных огромных птиц, страшно воя, появились немецкие самолеты.
— Ложись! — крикнул водитель.
Таня ткнулась лицом прямо в пыльную дорогу, но потом повернулась и кинулась назад к машине. Дети! Малыши, оцепенев, сидели на полу кузова и расширившимися глазами, в которых плескался ужас и растерянность, смотрели, как прямо с неба сыплется множество маленьких и больших черных предметов, которые тут же превращают все вокруг в груды земли и огня. Ребятня даже плакать не могла, лишь замерла, не сумев отвести взгляд от страшного зрелища.
Через несколько минут на месте поезда остались только пылающие вагоны.
— Света, посмотри, я быстро, — Таня помчалась к пожарищу.
— Куды, куды? — заорал на нее водитель. — Немчура на второй заход возвращается, — и, схватив женщину за руку, потащил ее назад.
Все вокруг будто скрылось под градом черных снарядов. Закрыв лицо руками, Таня сипло прокричала водителю:
— Поехали, скорей.
Последнее, что она видела, когда машина нырнула вниз под гору, — это кусок синей шерстяной материи, повисшей на ветках дерева.
Полуторка катилась по лесной ухабистой дороге, удаляясь от того ужаса, который пришлось только что пережить этим мирным людям. Дети по-прежнему молчали, и это позволяло Татьяне думать, хотя больше всего ей сейчас хотелось забыться, заснуть и вынырнуть из забытья уже в мирное время. Но мысли упорно лезли в голову. Если они сейчас стали свидетелями такой страсти, то что говорить о наших солдатах в самой гуще боев. Сергей?! Как он? Где? Жив ли? И что будет дальше с ней и детьми?
Водитель притормозил подле группы высоких раскидистых деревьев, подал Тане канистру с водой.
— Некипяченая только, — проговорил он виновато, — поди, нельзя дитям-то… Меня Семеном Гавриловичем зовут, а попросту дядькой Семеном.
— Таня, — машинально ответила молодая женщина.
— Ты вот что, — Семен Гаврилович кашлянул, — горевать не время нонче. У тебя вон сколько ребятишек на руках. Об них думать надо. А коль начнешь плакать да убиваться, то можно и не выдюжить. Это дело известное.
— Куда мы едем? — прошептала Таня, положа руку Николаше на голову и поглаживая его светлые мягкие волосенки. Кот, как котенок, жался к матери, ручки, словно плеточки, повисли вдоль тела, так устал и перепугался, сердечный. Света Пыжикова прильнула к маме Тане с другой стороны и тоже вся обмякла.
И вновь, как совсем недавно начальник поезда, дядька Семен ответил:
— Не знаю. Немцы кругом. Только рассуждаю, до ближайшей деревни двигать надо. Малышня умаялась, да и нам отдых нужен.
— А если там немцы? — встрепенулась Татьяна, в смятении оглядывая детей. Некоторые из них лежали на дне кузова, другие сидели, держась друг за друга. У всех бледные, вытянувшиеся лица и изможденный вид.
— А нам, дочка, все одно выхода нет. Не будем же мы малых до бесконечности возить. Пристанище нужно. А там уж как повезет. — Дядька Семен поправил кепку, провел рукой по лицу и захлопнул дверцу кабины.
Вскоре невдалеке послышался собачий лай, и полуторка выкатила на пустынную деревенскую улицу. Семен Гаврилович проехал еще немного и притормозил возле добротной избы с высоким крыльцом, угадав, что здесь, скорей всего, находится сельский совет, а значит, и местное начальство. Через некоторое время из дома в сопровождении солдат вышел немецкий офицер и направился прямиком к машине. У Татьяны тревожно застучало сердце, но она пригладила волосы и решительно спрыгнула на землю навстречу офицеру. Кот, слегка покачиваясь на высоких ногах, обтянутых черными галифе, смотрел на нее пристально и холодно. Его тонкие губы были плотно сжаты, и, несмотря на гладко выбритое лицо, на вид ему можно было дать лет шестьдесят. Окружавшие его солдаты плотоядно посмеивались, глядя на уставшую, выпачканную в грязи, но все равно такую красивую молодую женщину.
— Ви есть кто? — четко выговаривая слова, спросил офицер.
— Я сопровождаю детей. Наш эшелон разбомбили. Дети очень устали и хотят есть. — У Тани все дрожало внутри, но она старалась говорить четко и спокойно.
— Эти дети фройлен? — приподнявшись на цыпочки, гитлеровец заглянул в кузов, потом насмешливо присвистнул.
— Это дети-сироты из детского дома, мы из Ленинграда. — Таня почувствовала легкую испарину на лбу.
— Ленинград совсем скоро станет немецким, — офицер приподнял бровь. В глубине его зрачков Таня увидела что-то похожее на жалость.
— Дяденька, не убивайте нас, — негромко крикнула Света Пыжикова, приподнимаясь в кузове.
Заложив руки за спину и все так же медленно то поднимаясь, то опускаясь с носка на пятку, офицер долго молчал, глядя поверх Таниной головы. Потом посмотрел на нее в упор.
— Выходит, не хотите умирать? — спросил он с еле уловимой иронией.
— Дети
— А вы? — и вновь в глазах офицера что-то такое промелькнуло. — Ведь фройлен такая молодая.
В это время над головой Татьяны громко крикнула какая-то птица, и она, подняв голову, долго следила за ее полетом.
— Карашо. Вам надо оставаться пока тот дом, — немец указал на покосившуюся хатку, крытую щепой. Затем он, круто повернувшись на пятках, зашагал в штаб.
Чувствуя, как обмякли руки и ноги, Татьяна облегченно вздохнула.
…На пороге избы ее встретила согнутая старуха в повязанном по самые брови темном платке.
— Проходьте, проходьте, касатики. Ах ты ж Господи! Слава тебе! Не попустил беды. Несите робяток сюды. — Она суетливо распахнула дверь, пропуская Таню и дядьку Семена с детьми на руках. Кое-кто из малышей шел сам, некоторых же пришлось нести, так они ослабли.
— Меня бабой Шурой звать. Одна я туточки. Все деревенские убегли, а я решила: чего ж мне, старухе, куды-то трогаться. Кута родилась и помру здеся. — Баба Шура принялась расстилать на полу одеяла и лоскутные покрывала, — давай сюды пока. Ой вы мои голубки, ой вы мои золотенькие. Натерпелись лишенька, не смотри, что совсем малые. Ну ничво, щас мы вас вымоем да покормим. У меня картоха сваренная есть, и быстренько еще поставлю. Сдалече вы?
— Из Ленинграда. Эшелон наш разбомбило. Вот только мы и остались. — У Тани дрогнул голос.
— Господи, помилуй! — закрестилась старуха, потом обняла Таню, поглаживая ее по спине. — Ничво, ничво, Господь с нами. Молиться только надо. Крещеная ли? Я-то завсегда в Бога. Только не давала власть-то наша. Ох, что творилось! И иконы отымали, и попов сажали, и на собраниях нас, верующих, ругали. А у меня свое: Бог есть. И сынкам своим крестик в подкладку зашивала, чтоб, значит, не смущались да насмешек не терпели.
Баба Шура говорила и говорила, но это нисколько не раздражало Татьяну, а, наоборот, действовало успокаивающе, отвлекало от воспоминаний. Хозяйка между тем намыла целый чугунок картошки и сунула в печь. Ка уже потрескивала березовыми поленьями, распространяя уютное тепло.
— В школе ведь тож за леригию гоняли. — Бабка достала с полки мешочек с сухарями и бросила горсть в миску с водой. — Как пришло время робятам моим в пионеры вступать, они в слезы. Заставляют, мол. Что делать, мамка? А я так рассудила. Снесла ихние галстуки отцу Федору в соседнее село: окропи, мол, батюшка, святой водой, чтоб искушения не терпеть да грех к нам не пристал.
Впервые за долгое время Татьяна засмеялась. Бабка Шура вторила ей мелким дребезжащим смешком. Улыбнулся в усы и дядька Семен. Он принес из сеней большую деревянную лохань и теперь готовил все необходимое для купания малышей.
— Сыновья на фронте, наверное? — спросила Таня.
— С первых деньков, — засморкалась в фартук баба Шура, — погодки они у меня. Вместе и ушли. Хозяин мой помер еще до войны, с первой империалистической весь израненный пришел, хворал сильно. А невестки с дитями, как война началась, уехали в эвакуацию. И то верно! Пришли сюды немцы — чисто страсть! Лопочут по-своему, по дворам да погребам шастают. У меня всех курей забрали и кабанчика закололи. Слава богу, хоть саму не тронули да избу не заняли, а по другим-то хатам живут, немчура проклятая.
…Страшный этот день подходил к концу. Были вымыты и накормлены дети и теперь посапывали, временами беспокойно ворочаясь и вскрикивая во сне — кто на печке, кто на кровати, а большая часть вповалку на полу. Семен Гаврилович обосновался в сенях, Татьяне баба Шура постелила на сундуке, и всю ночь в чутком Танином сне горели и взрывались вагоны поезда, что-то кричал Евсей Павлович, а перед глазами трепетал лоскут синей материи, зацепившийся за ветку дерева.
Утром Таня поила с ложечки горячим отваром самого маленького из группы — Илюшу Петрова, который всю ночь метался в жару, когда в избу, пригнувшись, вошел вчерашний офицер. Таня вздрогнула и нервно обернулась на детей.
Гитлеровец смахнул рукой в перчатке невидимую пылинку с самодельной табуретки и сел, заложив ногу за ногу.
— Я есть полковник германской армии фон Гофрид Рихтер. — Не снимая фуражки, он слегка наклонил голову вниз и вопросительно уставился на Таню.
— Таня… Татьяна Воронина. — Таня передала Илюшу бабе Шуре и замерла в ожидании.
— Вам и детям будут давать немного еда из солдатской столовой, фройлен Канья. — Рихтер принялся барабанить пальцами по столу. Таня напряженно следила за этим ритмом и молчала. Он тоже не спешил говорить. Окинув взглядом комнату, он внимательно рассмотрел детей, притихших в сторонке, закопченную печь, икону на стене.
— Мы должны были начать эта война, — сказал наконец он громко, отчего Илюша на руках у бабы Шуры тоненько заплакал.
— Почему? — удивленно прошептала Таня.
— Нацистская теория не предусматривает существования на земле людей второго сорта. — Рихтер многозначительно посмотрел на Таню.
— Почему же тогда вы нас не расстреляли? — вырвалось у нее. И тут же Таня очень испугалась. Что она говорит? Ведь за ней стоят дети, совсем крохи, которые еще и жизни не видели.
И вновь повисло долгое молчание.
— Знаете, Канья, некоторые основы политики Гитлера я тоже не одобряю и не принимаю. Но я солдат. Старый солдат. И привык повиноваться приказам. — У Рихтера вдруг остро обозначился кадык и начал слегка подергиваться левый глаз.
— Даже самым нелепым? — тихо спросила Татьяна.
Фон Гофрид резко встал и, не прощаясь, вышел из избы. Но через день он пришел снова. Сел так же на табурет, постукивая пальцами и сверля глазами Таню.
— Что с Ленинградом? — наконец осмелилась спросить она.