Ленинград производил удручающее впечатление. Народ выглядел так же угрюмо и так же бедно, как и в Выборге, и от осознания того, что когда — то это была великолепная имперская столица, впечатление упадка только усиливалось. Целых два дня я бродил по улицам, и иногда на глазах выступали слезы. Вскоре после возвращения в Париж я писал Карповичу: «Все вокруг производит впечатление какого — то ожидания, будто жизнь здесь кипела раньше и еще проснется, но неизвестно когда». Я не мог толком разобраться, что же меня так удручало, пока не прочитал много лет спустя воспоминания княгини Зинаиды Шаховской, которая приезжала в Москву приблизительно в то же время. Она писала, что, вглядываясь в лица людей на улицах Москвы, «было тщетно пытаться найти хотя бы одно лицо, определенно принадлежавшее урожденному москвичу. Вокруг был один сплошной колхоз»[4]
. Хуже того, советский режим ликвидировал тем или иным способом самую образованную и предприимчивую часть крестьянства. В результате те, кого можно было видеть вокруг, были как в культурном, так и в физическом отношении самыми отсталыми представителями российского крестьянства, выселенными или бежавшими из своих деревень. Они выглядели как варварские захватчики, покорившие и заселившие то, что некогда было процветающим центром цивилизации.Я знал, что за углом моего отеля, на улице Гоголя (а раньше и теперь снова — на Малой Морской) жил брат моей матери Генри со своей семьей. На второй вечер, изучив обстановку заранее, я незаметно выскользнул из отеля и направился туда. Казалось, за мной никто не шел. Консьержка сообщила мне номер квартиры, и я поднялся вверх по лестнице. Вот что я записал в путевом дневнике:
Прошло какое — то время, и мы успокоились. Меня приняли с радостью в сочетании с трепетом. Я уверил их, что за мной никто не следил. Вскоре раздался звонок в дверь. Пришла подруга моей двоюродной сестры Норы. «Что здесь происходит? — спросила она. — В парадной полно людей, они снуют вверх и вниз». Ну что еще можно сказать о моей способности уходить от слежки?! Мы часто виделись в течение тех дней, что я провел в Ленинграде, вполне осознавая, что, куда бы мы ни пошли, за нами следят. Как — то раз Виктор, брат Норы, показал мне их в трамвае: пожилая бабушка с сумкой, как будто задумавшаяся о чем — то, или хорошо одетый молодой человек, выглядевший как студент. Эта слежка меня очень удручала. Как — то раз, когда мы прощались вечером, Виктор сказал, улыбаясь: «Не беспокойтесь. Занимайтесь своими делами, а уж мы как — нибудь разберемся с этим». К сожалению, он умер от рака, не дожив до конца коммунистического режима, чтобы увидеть свое желание исполнившимся.
После Ленинграда я направился в Москву, где меня также поселили в самой престижной гостинице города «Националь», напротив Красной площади. Москва показалась менее удручающей, может быть потому, что я начинал привыкать к Советской России, а может, столицу содержали в лучшем состоянии. Я связался с Сидоровым, которого встретил двумя годами раньше в Риме, и через него познакомился с несколькими историками. Я прочитал лекцию в Институте истории об американских исследованиях по России. В институте меня принимал некий М. М. Штранге, специалист по французской истории. Позднее я узнал, что во время войны он был высокопоставленным советским агентом в оккупированном немцами Париже. Он излучал дружелюбие, и не из — за какой — то личной или профессиональной симпатии, а просто потому что, вероятно, ему было поручено завербовать меня в «органы».