Но зачем! Если бы это заставило Вас задуматься, то могло бы Вас как духовное лицо, которое видит свой прямой долг в нравоучении, ввергнуть в крайнем случае в конфликт с совестью, но я расценил бы подобное с моей стороны как жестокость. Война научила меня тому, что терпение и доброта есть лучшее, что может быть, поэтому я даже не делаю попытку показать Вам, что в моей книге есть тысячекратно более важные вещи, нежели те, о которых Вы говорите. Вы, вероятно, выступаете против тех вещей, которые вовсе ничего не значат по сравнению с остальными. Или Вы полагаете, что автор пропагандирует все то, о чем он пишет? Разве Вы не знаете, что самая простая повествовательная форма часто является сильнейшим выражением протеста? Что под мнимым отсутствием религиозности как раз может скрываться призыв к ней?
Но о чем мы, собственно, говорим – Вы же уже сказали все, что хотели. Заклеймили меня как отвратительного, низкого, извращенного клеветника. Я Вам искренне желаю, чтобы Вы никогда не позволили себе усомниться в безошибочности Вашего приговора!
Эрих Мария Ремарк.
Глубокоуважаемый господин др. Эгон Вертхаймер!
Я сердечно благодарю Вас за письмо от 17 июля, на которое я, в связи с моим путешествием, смог ответить только сегодня.
Пожалуйста, будьте так любезны, сообщите в редакцию «Женского журнала», что я принципиально не пишу ни о себе, ни о моих работах, так как я для этого еще слишком молод и недостаточно опытен. Когда я буду лет на тридцать старше и у людей все еще останется подобный интерес, я с удовольствием сделаю это. Что-нибудь другое я, пожалуй, могу по случаю написать.
С наилучшими пожеланиями и с сердечной благодарностью за Ваши усилия.
Ваш преданный
Эрих Мария Ремарк.
Я благодарю Вас за сообщения в печати, которые Вы мне переслали, часть из них содержала весьма интересную для меня информацию. Из интервью в «Обзервере» от восьмого сентября я узнал, что господин Моисси утверждает, будто хорошо со мной знаком и будто мне двадцать шесть лет. Я не имею чести быть знакомым с господином Моисси, и я, к сожалению, на пять лет старше.
Я постоянно натыкаюсь на различную ложь о себе в печатных изданиях, о которой меня иногда спрашивают берлинские корреспонденты английских газет. По этом поводу могу сказать, что я действительно считаю излишним обращать внимание на сплетни, основанные на зависти, невежестве, ненависти или жажде сенсации. В Германии никто бы не увидел в этом смысла, поскольку здесь всякий знает, откуда подобное идет. Эта немногочисленная группа неудовлетворенных людей, реакционеров и обожателей войны уже никак иначе не представляет Германию, несмотря на шум, который их вдохновляет. Сегодня Германия стоит за работу, восстановление, добровольное понимание, старание и мир.
Когда я вижу, как меня представляет желтая пресса, я сам себе порой могу показаться чудовищем. Мой возраст колеблется между двадцатью двумя и пятьюдесятью пятью годами. Я не могу перечислить все те имена, которыми меня называют, все те полки, бригады или дивизии, к которым я должен или не должен был принадлежать. Совершенно не стесняясь, меня обвиняют в воровстве рукописи у некоего погибшего товарища, компиляции ее из других книг о войне или написании по заданию
Уязвленные тщеславие и завышенная самооценка могут быть главными мотивами для ответа на нападки на личность. Как бы то ни было, Amour propre [2]
можно себе позволить, лишь когда тебе стукнуло семьдесят и твой труд жизни завершен. Но я молод и нахожусь в самом начале. Я был бы смешон в собственных глазах, если бы на основе одной-единственной книги возомнил себя хорошим писателем. Я должен прежде всего оценить собственные способности; а для этого надо работать. Работать – не болтать или спорить. И я тем более не расположен к разговору, поскольку весь этот вздор, который распространяют обо мне, невежествен, фальшив и, более того, настолько злобен и безумен, что в Германии любой только пожимает плечами по этому поводу.