На Западе я впервые встретился с Полугаевским в Голландии, в Хилверсуме, в 1973 году. Он играл там в АВРО-турнире вместе с признанными асами — Сабо, Геллером, Ивковым, молодыми: взрывным, уже тогда легко переходящим с одного языка на другой — Любоевичем, блестящим техником Андерсоном, опасным тактиком Саксом, худым, с длинными до плеч волосами, надеждой голландских шахмат Тимманом. Мы гуляли с Левой после игры и разговаривали о многом, но очень часто это был его монолог, с вопросами, задаваемыми им время от времени. Иногда Лева, не дожидаясь моей реплики, сам же и отвечал на них, но мне, прошедшему уже кой-какую доннеровскую школу, это было не в диковинку. Думаю, что и он сам понял, уже при переезде в Париж в 1991 году, что ответы эти и сформулированные им положения (а мы говорили в основном о жизни на Западе) не всегда соответствуют действительности. В вопросах этих он как бы примерялся, как и почти каждый советский человек, оказывавшийся тогда по эту сторону железного занавеса (пусть созерцательно и теоретически): интересно, а что, если бы я очутился вдруг здесь? Двадцать лет спустя удивительная жизнь, тасующая судьбы, как карты, и неизвестно никогда, как и куда ляжет масть, перенесла его в Париж. Эта новая жизнь с другими понятиями, отношениями, новый язык (как непросто в конце шестого десятка) с нелюбимыми так артиклями, неизвестно кем и зачем придуманными, не убавила забот — они просто стали иными.
За эти почти два десятилетия я сыграл с Левой с десяток партий, проиграв одну в Тилбурге в 1983 году и не выиграв ни разу. Среди ничьих было и немало памятных. Одна в Винковцах, в Югославии, в 1976 году, когда я первый раз выполнил гроссмейстерскую норму — помню, чудом ушел черными… Другая в Буэнос-Айресе на Олимпиаде в 1978 году, когда сборная СССР впервые не выиграла золотые медали. Советская команда играла тогда с Голландией в последнем туре, и ей обязательно нужно было добиться победы с крупным счетом, чтобы догнать лидировавших венгров. Помню, как Лева нервничал и до партии, и в конце ее, когда я не сразу согласился на предложенную ничью. Знаю, что из него, набравшего «плюс пять» на своей доске и сыгравшего лучше всех в советской команде, сделали одним из козлов отпущения после проигранной Олимпиады (а именно так расценивалось в то время второе место команды Советского Союза). Впрочем, роль эта была в каком-то смысле знакома Леве с детства, когда он стал объектом шуток, подтруниваний, розыгрышей. Даже его имя, о фамилии уж и говорить не приходится, обыгрывалось шахматными поэтами и журналистами: половинка, полуизвестен, полугроссмейстер и т. д. «Лева из Могилева» — фраза напрашивалась сама собой, тем более что Лева действительно родился в Могилеве. Из веселых историй, связанных с ним, и розыгрышей молодого Полугаевского его сверстник Гуфельд мог бы составить маленькую книжку. Часто Лева и сам смеялся со всеми, но кто знает, не возникало ли у него порой внутри чувство гоголевского Акакия Акакиевича: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?»
В Салониках в 84-м, во время Олимпиады ему исполнилось пятьдесят (за день до этого наша шестичасовая партия закончилась вничью). «Не понимаю, — удивлялся Лева, — как это мне — полтинник? Я же вчера еще играл в юношеском первенстве СССР, а сейчас вдруг — полтинник. Нет, ты можешь сказать, как это может быть?..»
Он не понимал тогда еще, что талант — есть не что иное, как способность обрести собственную судьбу, и что он, Лев Полугаевский, обрел свою судьбу. В непрерывных сборах, подготовке к полуфиналам, финалам, межзональным турнирам, кандидатским матчам, в заботах о семье, квартире, машине, даче мчалась жизнь. В погруженности в быт, в заботы сегодняшнего дня, он был по-своему очень земной человек.