— Нет, ты все перепутал, мой бедный Ян. Зиглинда родила Зигфрида, который потом полюбил и разбудил от сна эту самую деву-воительницу, некогда спасшую жизнь его матери. — Маша вздохнула. — Я мечтаю спеть все женские партии в операх Вагнера. Но это так сложно. — Она вдруг крепко сжала руку Яна в своей и, глядя ему в глаза, сказала: — Если бы я не знала, что ты мой брат, я бы наверняка в тебя влюбилась.
Он осторожно высвободил свою руку и убрал ее под стол, ибо внезапно испытал сильнейшее желание и очень боялся себя выдать.
— Ты все споешь, что захочешь. Потому что ты… очень целеустремленная.
— Ты прав. К тому же я поклялась любить только искусство. Представляешь, какая жертва? — Маша весело рассмеялась. — Особенно если учесть тот факт, что любить мне некого, кроме тебя.
Ян отвернулся к окну, светившемуся прозрачными майскими сумерками. Маша обратила внимание, как бьется жилка на его левом виске.
— Ян? — тихо окликнула она.
Он вздрогнул и, не поворачивая головы, прошептал:
— Я рад, что остался…
Россия влекла к себе Анджея Ковальского с невероятной силой. Он негодовал на нее, как может негодовать мать на любимого ребенка, совершившего непоправимо глупый поступок. И он жалел ее — все по той же аналогии с матерью и ее любимым чадом.
Воспитанный на западноевропейской культуре, главным образом на немецком романтизме, на воине Анджей вдруг почувствовал себя славянином до мозга костей, и его потянуло ко всему славянскому, русскому в первую очередь.
Немалую роль в этой любви сыграла Маша, ставшая для него самим воплощением русской женщины. Маша любила все русское и молча презирала советское. Анджею была близка подобная позиция, хотя за годы войны он значительно «полевел» и даже слегка «покраснел». Послевоенная нелегкая жизнь (не только в бытовом, а главным образом в духовном смысле) остудила его симпатии к коммунистам, но не остудила любви к России. Из романтика он незаметно для себя превращался в скептика, подчас даже циника. Заметив вдруг в себе эту метаморфозу, ужаснулся, но уже было поздно что-либо изменить.
Как и все эгоисты, Анджей привык любить себя, и только через себя окружающий мир. Однако он не мог испытывать эту столь необходимую ему гармонию с самим собой и мирозданьем, запутавшись в паутине обмана. К тому же духовные силы здорово подточила нелегкая борьба за самое обычное выживание. Никакого просвета впереди он не видел — социализм был могуч, беспощаден и незыблем. Он напоминал ему бесформенную бурую глыбу мавзолея, в котором томятся миллионы человеческих душ, изо дня в день расхваливая и прославляя свою темницу. Русские сами выбрали себе такую судьбу, но он при всей своей любви к этому народу участь его разделять не хотел. Последней каплей, переполнившей его терпение, была неудачная попытка опубликовать роман, который он начал писать еще на фронте. Он стал переводить его втайне от всех на немецкий, который был для него почти родным языком. Русский вариант остался пылиться в коробке на веранде, немецкий же Анджей надежно спрятал в сарайчике казенного дома, занимаемого его другом, Николаем Петровичем Соломиным, в бытность его секретарства в райкоме партии.
Анджей загодя продумал свое бегство, которое мысленно называл отступлением. Да, он отступал от своих идеалов вечной любви, хоть и продолжал любить Машу, отступал от мечты получить именно в России статус честного художника-космополита во вселенском смысле этого слова. И еще он отступал, теперь уже осмысленно, от романтизма, того самого образа бытия и мышления, который считал в юности единственным выходом из трагикомедии под названием «жизнь».
Итак, рукопись была спрятана в том месте, куда можно было прийти практически в любое время — Николай Петрович дома только ночевал, а в стоящий на отшибе сарайчик не заглядывал месяцами. У Маши Анджей чуть ли не каждую минуту мысленно просил прощения, убеждая себя в том, что с ним-то она как раз и пропадет, а вот без него… Честно говоря, он очень рассчитывал на поддержку и участие Николая Петровича Соломина, который, как давно заметил Анджей, был неравнодушен к Маше. Ему же он перепоручал мысленно и заботу о Машке-маленькой. Что касается Устиньи, за нее он не волновался и почему-то был уверен в том, что увидит снова.