Однако отступать следовало не просто, а так, как это делают романтики — загадочно, в бурю или дождь (в снег он уже уходил со сцены — Устиньиной), и еще так, чтобы его никто не разыскивал. Честно говоря, Анджею не хотелось причинять боль ни обеим Машам, ни даже Устинье, а потому имитация самоубийства в реке, подкрепленная прощально-покаянным письмом к Маше, была отвергнута. Анджей надеялся, что женщины, его три любимые женщины (он последнее время так и называл их мысленно, хотя его нежную возвышенную любовь к Маше никак нельзя было сравнить с чувством, испытываемым к Устинье, — к ней его влекло физически, а еще — как избалованного сынка под теплое материно крылышко) не поверят до конца в его гибель. Он долго сочинял письмо Маше, но вместо этого написал записку Устинье, которая понимала его лучше и отнюдь не идеализировала. Пьяный Николай Петрович дремал в шалаше, когда Анджей оттолкнул от берега лодку, в которой оставил свою рубашку и туфли — запасная одежда и обувь были загодя спрятаны им в дупле старого тополя неподалеку. Потом крикнул «Прощай!» и что-то еще нечленораздельное и спрятался в зарослях. Он наблюдал, как Николай Петрович выскочил из шалаша и кинулся к реке.
Во вспышках молнии он видел плясавшую на волнах метрах в десяти от берега лодку — их лодку. Николай Петрович бегал по берегу, истошно вопя: «Андрей! Андрей!» Потом из кустов появился какой-то мужик, кажется, бакенщик, за ним выскочил кто-то еще. Они спихнули в воду стоявший неподалеку большой баркас и в мгновение ока взяли на абордаж пустую лодку.
Пошел дождь, и Анджей, углубившись в лес, постоял под каким-то раскидистым деревом, но с его листьев на голую спину капали холодные капли, и он, путаясь в мокрых зарослях, добежал наконец до стога, где всего несколько дней назад они с Машей занимались любовью. Зарывшись в сено, крепко и сладко заснул. Наконец он был свободен.
Проснувшись, бегом бросился к реке и уже зашел по пояс в ее прохладную после дождя воду, чтобы плыть домой — он вдруг очень соскучился по обеим Машам, Устинье, — но в последний момент раздумал, выскочил на берег и, обнаружив в шалаше оброненную Николаем Петровичем пачку «Казбека» и коробок со спичками, жадно закурил, сел на поваленное дерево и вспомнил тягучую ветреную зиму, пылившуюся в ящике на веранде рукопись, которая наверняка не увидит в обозримом будущем света на языке оригинала, свое превращение в скептика и даже циника, встал и быстро зашагал прочь. На стволе тополя, который сохранил ему одежду, старательно вырезал перочинным ножом: «Здесь был Анджей. И будет всегда». Подумав, добавил еще три слова: «Я тебя люблю». Он не знал, к кому обращает их, ибо в тот момент думал о трех своих любимых женщинах. Надел рубаху и сапоги, закинул за плечо рюкзачок с кое-какими продуктами. Его знали в райцентре, поэтому появляться там днем было ни к чему. Ночью Анджей извлек из тайника рукопись — она весила чуть ли не полпуда, ибо была написана на оберточной бумаге — другой в этой чертовой глуши не оказалось.
Через сутки Анджей Ковальский садился в областном центре на поезд, увозивший его в Москву. Еще через две недели бродил по улицам Варшавы, где у него сохранились друзья и просто знакомые.
Польша показалась ему провинцией — он невольно привык мыслить масштабами великой державы, принадлежавшей населявшему ее народу только формально. Однако необъятные просторы окрыляли душу. Польшу Анджей представлял неровным лоскутком суши, зажатым между востоком и западом. Его душа славянина принадлежала востоку, разум гражданина мира манил к себе запад, в особенности город любви и свободного творчества Париж.
Родной брат матери, Юзеф Потоцкий, один из дальних потомков тех самых Потоцких, чью фамилию обессмертил Фридерик Шопен, свалился как снег на голову откуда-то из-за границы. Он был холост, бездетен, богат и довольно скуп. Однако племянник сумел его чем-то тронуть или же заинтересовать. По крайней мере уже через три недели Анджей с дядей ехали в купе пульмановского вагона в Вену. Дядя сумел разбогатеть во время войны на поставках продовольствия для армии союзников, к тому же ему досталось родительское наследство в виде кругленького счета в одном из швейцарских банков. Более того, пан Потоцкий собрался заняться издательской деятельностью, так что Анджей оказался как нельзя кстати.
— Мы откроем агентства в Вене и Париже. Учитывая твое знание нескольких цивилизованных языков, я сделаю тебя своей правой рукой, — говорил дядя Юзеф на ломаном французском и, переходя на еще более ломаный немецкий, добавлял: — Но о том, что ты воевал за коммунистов и долгое время прожил в той тьмутаракани, распространяться не советую. — Окончательно вспотев от напряжения, он наконец перешел на польский. — Коммунисты сейчас не в моде — видишь, что они сделали с нашей старой доброй матушкой Европой? Превратили ее в настоящее лоскутное одеяло. А все эти янки виноваты. — Дядя Юзеф чертыхался по-русски, затем, снова переходя на польский, спрашивал у племянника: — Но ты, надеюсь, не разделяешь их сумасшедших взглядов?