Мне часто снилась школа. И в тот раз, как обычно, мы сидели перед уроком. Такое странное чувство, как бы мутное, но в то же время я не мог отличить, что это сон. Начался урок, и она зашла, немного опоздав. Я, как всегда, не решался посмотреть на нее, хотя она сидела совсем близко. Там, через одну парту направо. Все время отворачивался, глядя в окно, только чтоб не на нее… И снова мне делали замечание, что я в окно смотрю, а не на учителя. А она сидела там и тоже на меня не смотрела. Я не понимаю, почему даже во снах я не решался посмотреть в ее сторону. Ведь во сне можно делать что хочешь, совсем не бояться ничего. И в тот раз тоже. Хоть и опять в тумане, но все же более ярко. Она пришла к нам в восьмом и сразу стала центром внимания. Был такой неприятный возраст, когда еще никто не умеет ухаживать, но привлечь внимание к себе необходимо любой ценой. И не только ради самоутверждения… И бывало, кто-то рискнет грубо пошутить перед ней или выпендриться, закурив как бы невзначай, видя, что она идет и смотрит в его сторону. А я не знал, как быть, и только однажды пошел и купил яблок, а когда она пришла на перемене, решился и подошел:
– А у меня яблоки, – улыбаясь, сказал я.
– Ну и что? – с некоторым недоумением спросила она.
– Хочешь?
– Нет.
Это и был весь наш диалог за всю историю нашего существования.
Весь день строился стандартным образом. Утром приходила врач со своей свитой санитаров и практикантов. Они обходили все палаты по очереди. Подходили к нам. Ко мне.
– Самойленко. Как настроение сегодня? Ты кушал вчера? Хорошо кушал?
Я кивал головой.
– Ну молодец. Я еще днем зайду. Мы поговорим. Хорошо?
Потом все мои соседи почему-то ходили по коридору. Вернее, я понял это несколько позже, зачем надо ходить по коридору, а первые дни совсем не понимал. Игнат был единственным, с кем мы подружились. Общались мы совсем немного, но в столовой всегда садились рядом. Ему было трудно говорить, он сильно заикался. Есть их пищу я не мог. Я пил только чай и кушал черный хлеб, немного мокрый.
Игнат был немного странным. Он один раз начал рассказывать о каком-то фильме, который смотрел. Так старался, а не особо получалось рассказать. Мне даже стало не по себе, что он ради меня так старается что-то рассказать. Я и не понял, о чем был этот фильм, но чтоб его не обижать, сказал, что очень интересно и обязательно посмотрю.
Ужас начался через несколько дней. На одну из кроватей положили старика. Он регулярно, почти по часам, каждые десять минут вставал, подходил к окну, внимательно вглядывался во что-то, а потом резко, даже по-молодому возвращался на кровать. Я не понял, что произошло. За что его привязали к кровати. Ничего не понял. Он сопротивлялся и кричал, а те, кто каждое утро зависали надо мной с безразличными лицами, превратились в каких-то зверей и скручивали его чем-то длинным, а потом привязывали к кровати. Он так пролежал несколько дней. Его не кормили! Нет, его не кормили, я целый день наблюдал за ним, он спал, а когда просыпался, снова засыпал. Вот так. Это и есть романтика психиатрической больницы. Через несколько дней от него даже стало по-особому пахнуть. И если кто-то будет писать о психиатрической больнице в романтическом русле, пусть опишет этот запах тоже.
Я видел, что в те короткие моменты, когда он просыпался, он просто смотрел на потолок, как бы не осознавая себя, а потом резко поворачивался к моему окну, будто вспоминая что-то. И снова засыпал. Был день, когда я просмотрел на него до самого вечера, сидя на своей кровати и обхватив колени руками. Я ждал, когда он проснется, посмотрит в окно, а потом опять заснет. И так пять раз.
Зачем надо ходить по коридору, я понял на четвертый день. Мы все качались на невидимых качелях, кто бродя по коридору, кто сидя на кровати. Галоперидол и остальная разноцветная ерунда были пропуском на аттракцион, где каждый выбирал себе свои качели. Поначалу я лишь спал и ходил тонко-тонко, а когда никто не видел, дотрагивался до стены. Она была холодной. Так нравился этот холод. Ходил несколько часов, а потом засыпал, даже немного одурманенный от того запаха, который исходил от старика.
– Так, Самойленко, почему ты ничего не ешь? Ты пойми, если ты не будешь есть, мне придется сказать им, чтоб вводили внутривенно. Ты этого добиваешься?
А врач мне казалась все же доброй. Когда она заходила по утрам в нашу палату, то сразу проходила ко мне, не задерживаясь у старика. И, как обычно, недовольно бросая санитарам: «Вы тут почему не проветриваете, вы моете их?» Я не мог там есть вообще ничего. Как, впрочем, и везде. Вес мой приблизился к сорока пяти килограммам – это при росте метр семьдесят пять. Я обычно долго смотрел на еду. Сначала представлял, как я ее съем. И тут мне становилось очень плохо. Я ни за что не хотел ее впускать вовнутрь. Мне она начинала казаться плохо приготовленной, содержащей уродливые формы, бесконечно невкусной. У меня начиналась тошнота, которая иногда переходила в голову, и мутнело даже в глазах. Я не мог этого кушать.