Он схватился обеими руками за раму окна и начал ее трясти:
— Слышьтя! Я скоро стану над вами начальник, всем бороды остригу… Всем и бабам!.. Гуляй, пока я добрый, а обозлею — берегись! Я — ух, сердитый. Жизнь я всем такую расстараюсь — облизывай лапки! Не задаром меня наследник к себе кличет: «Пойдем, грит, служить ко мне, а то народ бунтуется, а утихо… хомирить его некому, я тебе, грит, полцарства пожалую, возьми ради Христа! Володей себе в удовольствие». Поизмываюсь вволю. Ух!
Гурьян взвизгнул от удовольствия, захохотал, замотал кудлатой головой и стукнул по окну кулаком. Стекло со звоном разлетелось. Кровь закапала из руки Гурьяна. Он увидал собственную кровь, оторопело уставился на нее и вдруг взревел жалобно и горько:
— Нате, пейте мою кровушку, лакайте! У-у-у ты, кровинушка моя, дай я тебя выпью, чтобы не пропадала и ворогу не доставалась!
Он с жадностью сосал руку и причмокивал. Измазал лицо и ворот рубахи. Уполз на средину улицы, сел на дорогу и начал пригоршнями пыли осыпать окровавленное свое лицо. Затем по-волчьи поднял наглухо бородатую и лохматую голову к небу и горестно взвыл:
— У-у-у! А какая у меня жена была. Ца! Княгиня! Семь пудов весом! Благородная, бледная, малокровная…
Пришли два казака из станичного правления и силой увели его. До вечера продержали его в каталажке. И когда Гурьян немного проспался, приказали ему немедленно уехать из станицы. Казаки еще никогда не видали у себя на улице такого тоскливого и надрывного разгула.
2
Из Каршинской станицы выбрались перед самым заходом солнца.
На первой же версте, при спуске в луга, на косогоре, распряглась лошадь. Гурьян копошился возле нее больше получаса, никак не мог затянуть супонь. Поднимая ногу для упора, он два раза шлепнулся задом на землю, но Веньку к хомуту не подпускал — отпихивал его рукою и бормотал сиплым с перепоя голосом:
— Сиди не ворошись, до лошади не касайся.
Миновав Мергеневскую станицу, выехали на дорогу к Лбищенской. Пролет между этими поселками большой, не меньше двадцати верст. Сумерки прихватили путников ближе чем на половине дороги.
Запад еще с вечера заволокло свинцовыми, грузными тучами, хмурыми и недвижными. Венька по охватившему его изнутри холодку чувствовал, что к ночи будут ливень, гроза, гром, и торопил Гурьяна.
Солнце было уже на спаде, уходило за тучи. Вершины их были освещены резкими, желтыми лучами. Тучи затеплились, загорелись самыми различными красками, разделились на множество фигур, на десятки облачных ярусов. Дунул свежий ветерок. Со степей к Уралу, к востоку, к поселкам, на Бухарскую сторону поползли безголовые, немотствующие облака, сизые, пунцовые, фиолетовые… По ним с ясностью стало видно, как огромен мир и как далеко пролегла земля. Ломаные лучи солнца боролись с тучами. То здесь — совсем вблизи дороги, то там дальше — на седых ковыльных взлобках, на белесых солончаках — открывались внезапно освещенные солнечными пятнами полосы земли, оживали на недолгие секунды — и снова гасли. Дорога сиротливо бежала навстречу тучам. По сизым полям неба скользнула тонкая, огневая змейка, и тотчас же издали донеслись глухие раскаты грома, пока еще невнятные, как бормотанье.
На фуражку Алеши упала первая, крупная капля. Другая ударила по губе казачонка. Каурый беспокойно зафыркал, задвигал ушами, стал энергичнее переставлять ноги. Землю вдруг охватили ужасная тишина и неподвижность. На минуту все стало мертвым, и странной — последней птицей на земле — показалась ребятам одинокая, фиолетовая горлица, косо взметнувшаяся над подводой. С большой высоты, с неба послышалось мягкое и широкое шепотанье, затем на землю хлынул такой дождь, как будто у неба вывалилось его легкое дно. Каурый замотал, затряс головой и остановился. Ребята юркнули под кошму, но вода, моментально наполнившая тарантас, залила их снизу. Пришлось привстать на ноги. Гурьян растерялся. Бросил вожжи, замотал голову стеганым пиджаком, глухо и невнятно забубнил сквозь бороду и толщу материи. Разобрать можно было лишь одно слово:
— Барин, а барин…
Стало совсем темно, как ночью. Только на самые короткие мгновения молния освещала степь, и тогда казалось, что дымится дорога, горят вокруг чилижник, полынь, кусты, пламенеют конский хвост и грива, а по широким ковыльным полям бежит живая огневая лава… Опять молния, снова удары грома. За рекой, над Бухарской стороной, вдруг открылось небо — до тоски большая всклокоченная рваными облаками, воздушная пещера. У ее подножия в слепящем оранжевом пламени желтая река, а на берегу — одинокий осокорь. Но странно: вся правая сторона дерева отсечена, ее совсем не видать. Левая же — алые, прозрачные ветви и листья — уже дотлевают и кажется, вот-вот и они рухнут в воду…
Тоска и страх овладели ребятами. Они сидели, уткнувшись друг в друга, и вздрагивали не то от холода, не то от глухих ударов грома, вдруг ужасами каменного рева потрясавших землю и небо… И тут совершенно неожиданно донесся из темноты человечий голос: