Устим, соревнуясь в бесстыдстве с Гурьяном, рассказывает, как женщина эта из-за корысти испортила свое здоровье и перестала рожать, как она потом от злобы соблазнила за собою и всех женщин города.
— И вот все бабы в городу свое женское естество сгубили вконец. И с той поры плодиться перестали. С тела спали. Посмотришь на них — ну, что вам сказать? — не женщины, а жички! Вот она — каки ваши люди градские! — с торжеством заканчивает Устим, жадно облизывает языком тонкие свои губы, и, обернувшись к Веньке, торопливо спрашивает:
— Тетка-то твоя, Лукерья Ефимовна, будет на празднике-то, в городу?
Венька краснеет, бормочет что-то невнятное и высовывается из-под полога наружу. Дождь перестает. Капли падают реже и реже. Только минутами небо осыпает землю немелкой и частой изморосью. Вдали, на повороте, фиолетовым серебром блещет река. Казачонку дождь опротивел до последней степени. Ему кажется, что там вверху вместо туч стоит огромная черная собака и нарочно изо всех сил отряхивает свои мокрые лохмы на головы людей. «Цыма ты, окаящая!»
Яснее стали выкрики скачущих по дороге казаков:
— Темь-то! Хуже чем в барсучьей норе!
— Мамынька, доберемся ли до ночлега?
— До ночлега и до могилы, хошь не хошь, донесет. Не в гроб, так в навозную кучу выкинут.
— Наследник-то, небось, на пуховиках посапывает, а тут скачи…
— Хуже собак!..
И вдруг из темноты, покрывая всех, вырвался властный, особо уверенный, злой голос:
— Урчите без толку, а сами давно и на самом деле в царских псов обратились. И кому надо и кому не надо, все, сломя голову, поскакали в город, чтобы только к царскому заду, будто к Табынской божьей матери, приложиться! Бормота несчастная! По станицам голод, болезни, а мы — вона! — плясать готовимся. Трехсотлетние поминки по казачьей воле справлять!
Молодой и задористый голос приближался к самому пологу. Дерзкие слова казака сейчас, ночью, в темноте звучали особенно весомо и значительно. Все насторожились. Замолчали даже Устим и Гурьян. Веньку знобило. Кто бы это мог так говорить о самом царе?
Устим отвернул край полога и высунул голову на волю:
— Но, но ты, горлан! Знай край да не падай! Потише матри!
— А ты что, брылы развесил и тявкаешь на меня? Мосол в награду обглоданный получил от хозяев?
Между двух белых полос дверки полога вдруг выставилось горбоносое лицо с бритым подбородком, с жесткими, серыми, как у степного хищника, глазами. Мокрое, заляпанное грязью, оно глядело строго и презрительно:
— Сидите в тепле, так располагаете — и всем на свете так же хорошо жить, как и вам?
Устим зло окидывает взглядом неожиданного посетителя:
— Очень уж ты широко и прямо шагаешь, Игнатий Васильич! Не споткнись на ровном месте!
— Ничего: кривую стрелу бог правит. А у тебя, Устим Корнеич, что? — али душа пряма, как дуга? — дерзко и весело говорил молодой казак. — Не гордись. Все одно в гроб станут укладывать, выпрямят, богатый ты или бедный!
— А тебя, матри, как бы до гроба не выпрямили.
— А это уж кому как доведется. Свою судьбину и на кривой бударе не объедешь. Не стращай: был я на коне, был и под конем. Кош!
Дерзкий гость снова утонул в темноте. Устим насмешливо рассказал:
— Наш, уральский. Игнатий Думчев. Дед его был самостоятельный казак, отец обеднел. Игнатий с образованием, заноситься начал. Свернет, поди, крыльца-то, подломится. Очень уж высоко ходит. Ишь, бороду оскоблил… Стала на манер заднего его фасада.
И снова из тьмы голоса казаков, скачущих мимо и остановившихся тут же в долке:
— Айда, айда, не задерживайся! А то снова, матри, хлобыснет Микола-то угодник с вышки.
— Уж и теметь, упаси боже. Ну, давай грунь-грунцой! Скоро!
— Куда скоро-то? Рыба и та от моря до своей гибели — на уральские ятови не меньше пятнадцати ден бежит, а мы что, сайгаки, что ли? Давай пошалберничаем маненько.
Приятный, молодой знакомый Веньке голос рассказывает:
— Гуляли мы это в Гурьеве, в ренсковом погребе «Кана Галилейская» после ярмарки, а Феоктист Иванович, атаман-то наш, возьми и обругай его черным словом, а он как его хлобыснет по мурлу-то. Тот аж затылком стену поцеловал.
Казаки гогочут. Венька догадывается, что речь идет о их поселковом начальнике и все о том же отчаянном казаке, что был сейчас здесь, но в дреме никак не может вспомнить, кто это говорит. «Наши скачут», — думает он.
Вся эта нелепая сумятица — пьяный Гурьян, шустрый тонкогубый Устим Болдырев, их бесстыдные сказки, невидимые казаки, всю ночь скачущие во тьме, по мокрети, непривычно дерзкий и какой-то новый Игнатий Думчев, гроза, гром, дорога, бегущая навстречу мрачным тучам и неизвестно где кончающаяся, — как все это нахлынуло на него неожиданно! И как все это непохоже на домашний мир Веньки! Жизнь, оказывается, не так покойна, как это представлялось казачонку в родительской, уютной и теплой норе.