— Конокрад, — определил казак и зло проводил его глазами.
Впереди зачернела ветрянка. Казалось, что она сама идет навстречу к ним. Завиднелись избы поселка. Огней ни у кого нет. Сердце у Луши больно сжалось. Спят люди. Им все равно. Им дела нет до ее горестей и тревог. Так было. Так всегда будет.
Всю дорогу от Сахарновской станицы Григорий и Луша молчали. Теперь перед самым домом молчание стало невыносимым. Особенно для казака, который чувствовал, что вот сейчас он вынужден будет глубоко оскорбить самую дорогую для него в мире женщину. Надо было что-то сказать. Он ведь тоже знал, о чем сейчас думает Луша. И он исходил от тоски и бессилия перед обстоятельствами жизни.
«Не совсем ли, не навсегда ли они теперь расстаются?» — подумал он о себе и Луше, как будто о посторонних людях.
— Лушанька…
Казак ласково подался плечом к ней.
— Лушанька!
— Ну? — холодно отозвалась Луша, не поворачивая головы.
Казак вдруг сильно оробел. Ему нечего было сказать женщине.
— Знаешь, что я думаю, Лушанька? — Он старался вложить в звуки ее имени как можно больше нежности, ласки и всю свою любовь. — Я думаю таперь продать обоих пристяжных.
Он говорил сейчас с резким казачьим выговором, волнуясь и спеша.
— Без пользы они мне, когда нет им хозяина по масти, нет моего серого коренника. А?
— Как хочешь… Мне-то што?
Опять замолчали. Над черной дугою, над гривами лошадей, над головами людей бесшумно метались вылетевшие с мельницы уродливые, летучие мыши. Одна из них неожиданно и звонко шлепнулась о дощатые козлы тарантаса, ушиблась и хрипло, стрекочуще заскрежетала и зашипела от злобы. Крошечными горящими угольками блеснули ее глаза. Казак досадливо вышвырнул ее концом кнута на сторону, и она коротко пискнула, раздавленная железным ободом колеса. У Луши испуганно оборвалось сердце.
— Лушанька, если что надо будет, дай знать немедля мне. А о долгах брат пущай не тревожится. Все для тебя сделаю, — сказал неуверенно Григорий, сейчас же понял это — свою неуверенность — и против своей воли глубоко вздохнул.
Глухо запели петухи во дворах. Дорога сбегала от мельницы вниз, и у поселка расходилась надвое. Правая вела на улицу, где живут Вязниковцевы, а левая — к дому Алаторцевых. Луша закрыла глаза. Казак как будто поглядывал в сторону, но перед самым раздорожьем дернул левой вожжей, и купленный в Сламихине новый гнедой коренник резко повернул влево. Ему было все равно — он еще не знал дома своего хозяина. Но обе пристяжных недовольно зафыркали, запрядали ушами и потянули коренника вправо. Тогда Григорий зло хлестнул по всем трем лошадям кнутом. Тарантас покатился в улицу Алаторцевых.
Но Григорий и к дому Алаторцевых подъезжал не с улицы, как обычно, а с задов, с Ерика, с того самого яра, откуда Луша видела, как Настя убила Клементия. Ерик сине и покойно спал. По берегам его чернели узкие камыши. Над рекою, как и в тот вечер, так же безучастный ко всему стоял огромный, безлистный от старости осокорь. Он был темен, высок и холодно величав. Из-за его ветвей справа, как раз сейчас, показался багровый, яркий осколок луны. Он пятнами осветил Ерик, камыши и черные мостки, на которых произошло убийство…
— Тпру, сатана! Тпру! — сипло выругал Григорий испугавшегося коренника. Лошади уткнулись мордами в знакомую Луше высокую загородь их двора. С полминуты женщина не шевелилась в тарантасе. Молчал Григорий, не оглядываясь на Лушу. И показалось ей тогда, что со всех сторон с мучительным напряжением, испытующе глядят на них и это большое темно-синее небо, а из-за него тянутся острые, холодные звезды, и эта таящаяся в камышах речушка, земля, лес, поселок и особенно эта глухонемая, тяжелая тишина. Что-то сейчас произойдет? Лушу знобило… И впервые за всю ее жизнь ей стало не только оскорбительно и больно, но и стыдно за то, что она женщина, за то, что она так страстна и хочет иметь свою семью, хочет рожать, за то, что она так красива и нравится многим мужчинам и сама готова полюбить всем существом любого из них — Кирилл ли это, Григорий ли или даже Устим! — лишь бы он любил ее так же. Она вдруг ясно, со стороны увидала тело свое совсем оголенным, представила его части разрозненными, мертво бессмысленными, ну, как вещи домашнего обихода — ухват, сковороду, чайник, а всю себя она с омерзением представила в унизительном и диком положении с мужчиною. Ей показалось сейчас, что опять наносит из-за Ерика мертвечиною. И ей вдруг захотелось стать бесполым существом.
«Уйти бы в Бударинский скит! Уехать бы в Иргиз… В монахини бы!»
Это чувство было для нее неожиданно и, она сама это сознавала, безобразно, низко и недостойно, но она никак не могла заглушить в себе сейчас это ощущение невыносимого физического стыда.
Она выскочила из тарантаса. Григорий и сейчас не пошевелился и ничего не сказал ей. Тогда Луша, боясь разрыдаться, чувствуя, как сжимается от удушья ее горло, наклонилась к Вязниковцеву, раскрыв широко рот. Казак откачнулся, опасаясь не то удара, не то плевка.
— А знаешь Гришанька…