Луша чувствовала себя очень тяжело. Тело ее было для нее самой грузно и ощущалось как что-то постороннее. Плечи, руки безвольно висли. В груди ноюще стояла физическая неловкость, почти боль. Сегодня она не захотела, не смогла даже сизые свои волосы завить в тугой ком на затылке, и они лежали у ней на голове отдельными прядями, пухло и неслитно. Ей казалось, что сна заболевает. Но это было не то. Просто с ее души, после физического духовного напряжения последних дней, вдруг соскочили нравственные обручи. Резко был нарушен строй ее крепкого существа. Она словно ослепла и перестала видеть красоту, тепло и добро. Сейчас Луше казалось все сваленным в одну беспорядочную кучу. Они проезжали башенки черного кизяка за станицей. Луша куталась в серый пуховый оренбургский платок, зябла. Вдруг она услышала, как глухо и злобно зарычали голодные собаки. Три черных больших и одна белая собачонка в стороне от дороги вгрызались жадно в огромно вспухший живот, видимо, утонувшей лошади. Белую собачонку отгоняли от трупа другие собаки, и она отчаянно и плачуще визжала. Ветер, подувший со степи, нанес удушливый запах падали… Всю дорогу Луша не могла забыть этой картины. Несколько раз, словно наяву, ей опять представлялись эти собаки, прильнувшие, как щенки к матери, к животу лошадиного трупа, — и этот мертвый запах, взъерошенная шерсть на спинах собак, поблескивающие в сумерках глаза…