Лошаденка, пугаясь выстрелов, встряхивала жиденькой гривой и пятила телегу назад. Выпалив в воздух все патроны, мужичок еще пощелкал курком и вернул револьвер Петру:
– Забирай игрушку. И не вздумай баловать! Садись, подвезу! Да садись, не стесняйся, за так довезу!
Будто какое наваждение исходило от мужичка – Петр подчинялся ему, не успевая ни о чем подумать. Сунул револьвер в баульчик и залез в телегу, примостился, свесив ноги, на охапке старой, истертой соломы.
– Но, чалая! – весело поторопил мужичок свою лошаденку, громко хлопая ее по худым бокам веревочными вожжами. Лошадка качнулась вперед-назад, словно раздумывая, и неторопко затрусила по дороге, лениво перебирая ногами. Колеса телеги скрипели и вихлялись – казалось, что она и на малом ходу вот-вот рассыпется. Но – дюжила. А мужичок, не ослабляя напористости, поворачивал голову, обращаясь к Петру, и выговаривал:
– А все от сытой жизни, барин! Чего удумал – в голову себе стрелять! Не хлебал ты беды настоящей, вот и скукожился!
– Все я видел, – вяло отозвался Петр, только теперь ощутив во всем теле дрожь и противную слабость.
– Все да не все! – продолжал строжиться мужичок, – вот тебе бы шестерых ребятишек на руки, да баба померла… А? Не желаешь? То-то и оно, барин! Их ростить надо, кроме меня они кому нужны? Колочусь день и ночь и застрелиться недосуг!
Лошаденка неожиданно встала, вздыбила хвост, ударила в землю тугой струей.
– Ну, растащило тебя, старую. Опрастывайся скорей, ехать надо!
В ответ лошадка громко пукнула, постояла, качнулась вперед-назад и лишь после этого тронулась.
Так и доехали до ближнего села, где был постоялый двор. Всю дорогу мужичок ругал Петра, ставя ему в вину сытую, беспечную жизнь, каковая, по его мужицкому разумению, была у всех, кого он называл «баре», произнося это слово коротко и резко, будто плевался. Петр молчал, слушая нравоучения, ничего не отвечал и разговора не поддерживал. Он лишь теперь начал осознавать, чем могла завершиться его минутная слабость, и поэтому с особой, прямо-таки животной радостью вдыхал сырой воздух, оглядывал белые поля, лежавшие по обе стороны дороги, и с умилением смотрел на серое, низкое небо.
На прощанье он одарил мужичка деньгами, и тот с нескрываемой радостью сунул их за пазуху, подмигнул:
– Живи, барин, радуйся! – Дернул вожжи, прикрикнул: – Но, чалая, ступай веселей!
На постоялом дворе Петр сразу же заказал лошадей и вечером был в столице, а рано утром, на следующий день, он уже сидел в вагоне и паровоз, ретиво покрикивая короткими гудками, стремительно летел на восток.
От Тюмени до Томска Петр добирался на лошадях, никуда не торопился и подолгу задерживался на промежуточных станциях, радуясь солнечным дням, крепкому морозу и необычному ощущению собственной свободы: ни от кого не зависел – куда хотел, туда и ехал, сколько спалось, столько и спал…
– А ехал я к тебе, Тихон Трофимыч: больше, как понимаешь, мне на этом свете ехать не к кому…
– И хорошо, хорошо, что ко мне приехал! – радовался Тихон Трофимович, – мы теперь с тобой такое дело разведем – шире моря!
– Купец из меня едва ли получится, а вот историю нашу развязать до конца – есть такое желание.
– Какую историю? – насторожился Тихон Трофимович, – опять с тетрадью да с золотишком! Пропади она пропадом, такая история! Слышать не желаю!
– Ладно, как знаешь. Саму-то тетрадь, надеюсь, не выбросил?
– Какую еще тетрадь?
– Как? Разве ты не получал?
– Откуда бы я получил ее? От жидов-разбойников?
– Да я тебе ее посылал! Я! Из столицы!
Тихон Трофимович развел руками:
– Никакого пакета мне от тебя не было, Петр Алексеич. Ты не спутался?
– Подожди, – Петр тяжело поднялся из-за стола, принес свой баульчик, порылся в нем и вытащил бумажку, развернул и протянул ее Дюжеву, – вот, гляди, квитанция. А отправлял я тебе тетрадь Гуттенлохтера, которую забрал у Никольского. Теперь понимаешь?
– Чего ж не понять? Чай, не дурные! Выходит, опять эту тетрадь клятую уворовали?
– Выходит, так, – невесело подтвердил Петр.
– И холера с ей, с тетрадью! Спокойней жить! Все, слышать ничего не желаю! Давай лучше вино пить! Наливай!
14
Зима отморозила, отметелела и неторопливо переломилась на вторую свою половину. День прибавился, и ощутимо потянуло теплом. Ночи стояли тихие, звездные, небесный шатер над землей распахивался до бесконечности.
Именно в такую ночь подходил к Томску обоз, ведомый братьями Зулиными и Захаром Коровиным под охраной Борового, который безмятежно спал на последнем возу и пугал коня громовым храпом. Ямщики же, жалея притомившихся лошадей, шли обочь возов, придерживая в руках вожжи, и время от времени перекрикивались, чтобы не так скучно было шагать по неровно утоптанному тракту. Ход у лошадей был медленный, надсадный, да и то сказать – столько верст позади осталось! А тут еще, на середине пути от Тюмени, попали в злую метель, которая перехлестнула тракт высокими сугробами. Приходилось порой сначала снег раскидывать, а уж после возы перетаскивать через заносы.
Набедовались – по самую маковку.