Феклуша все ниже, ниже клонила голову и даже не замечала, как слезы густо падают на ее неподвижно лежащие на коленях руки. А старичок пел, и казалось, что он поднимается, вырастает вместе с песней, воспаряет в запредельную высь и голос не теряет по дороге своей силы, а, наоборот, только набирает ее. И странное происходило от этого голоса и щемящих слов песни: Петр и Феклуша, даже не глядя друг на друга, даже не сделав ни одного движения, двинулись навстречу и сблизились так, словно стояли рядышком, заглядывая в глаза напротив и читая в них боль и печаль, как в открытой книге, где без утайки было рассказано обо всем пережитом.
А в море житейском
Волна за волною
Сменяются резко
Под нашей ладьею…
Старичок довел до конца песню, помолчал, по очереди их оглядывая, и вздохнул:
– Какая жизнь, така и песня. Спасибо, солнышко, за приют, за ласку, пора собираться мне, засиделся я в тепле у тебя.
Петр поднялся и молча вышел.
На улице он долго стоял, привалившись плечом к стене, смотрел на подводы, на суетившегося вокруг них Борового, на шустрых воробьев, разорявших конские кучки, смотрел на ясный весенний день, наполненный солнцем, но в глазах было черно.
– Где сухари-то? Готовы? – поторопил Боровой. – Ты чого там, уснул?
Петр не отозвался и продолжал стоять на прежнем месте. Он слышал голос Борового, но смысл слов не доходил. В памяти, не затухая, все еще звучала песня, которую пел старичок своим необыкновенным проникновенным голосом.
20
Ранним утром, когда еще толком не рассвело, все было готово к отъезду. Тихон Трофимович вышел проводить, на прощание обнял Петра, чуть слышно шепнул на ухо: «Ты там аккуратней, поберегись…» – и безнадежно махнул рукой, прекрасно понимая, что поберечься в этой опасной затее очень непросто.
Открыли ворота, кони сдвинули с места тяжело груженые сани. Напоследок Петр обернулся и увидел, как в нижнем окне отпахнулась занавеска и мелькнуло лицо Феклуши. Мелькнуло и исчезло. Ему вдруг до смерти не захотелось никуда ехать. Но он тут же пересилил себя, подобрал вожжи и удобней уселся на санях – путь предстоял долгий, тяжелый.
До восхода солнца успели порядком отъехать от города. Тракт на глазах становился все оживленней, тишину сменяли голоса, скрип полозьев, конское ржанье. Хрустел под копытами подмерзлый наст. Розовели макушки дальних бугров, а в низинах еще лежала темная синева и издали казалось, что они всклень наполнены тихой водой. Боровой изредка оглядывался, оборачиваясь всем туловищем, проверяя – не отстал ли Петр, затем понужал коня и снова застывал на возу неподвижной глыбой, низко опустив голову в старой, лохматой шапке. Был он в это утро смурной, неразговорчивый, сердито сводил белесые брови над переносицей, и его маленькие глазки совсем терялись на широком, необъятном лице. Какая-то неизвестная тревога мучила Борового, но Петр не расспрашивал. Придет время – сам расскажет, не может ведь он без конца водить своего напарника в потемках. Вот доберутся до места – и тогда все станет ясным.
Длинна и скучна дорога, когда лошадки бредут неторопкой рысью, и только встающее над горизонтом солнце да яркое сияние округи под ним наполняли взгляд разнообразием. Под мерное движение приходили такие же неспешные мысли, и Петр вдруг поймал себя на том, что ему сейчас больше всего хочется вернуться к Дюжеву, который стал для него почти родным, снова увидеть Феклушу. «Как быстро человек привыкает даже к чужому гнезду, – думал он, – если этот человек бездомный. Бездомный, бесфамильный, беспаспортный… Странно, вот я еду, я существую – Петр Щербатов – и в то же время меня в этом мире нет, и как будто никогда не было. А я есть!» И уже вслух громко повторил:
– А я есть!
На душе стало легче, словно ему не хватало именно этих слов, сказанных прямо в огромный мир, расстилающийся вокруг.
У первого же постоялого двора Боровой сделал роздых, а на вопрос Петра – не рано ли? – сердито буркнул:
– В самый раз, еще успеем, наскачемся…
Обед подавала разбитная, шаловливая бабенка, которая в открытую пялилась на Петра и даже попыталась затеять разговор, спросив, откуда и далеко ли они едут, но Боровой сурово ее пресек:
– Цыть, мокрощелка, не до тебя!
Заказал чаю и водки, долго пил то и другое, вперемешку, никуда не торопился, словно собирался сидеть здесь до самого вечера, а может, и ночевать. Петр от водки отказался, да и чаю ему совсем не хотелось, но все-таки осилил чашку и стал терпеливо ждать, когда Боровой встанет из-за стола, чтобы ехать дальше. Но тот молчал и лишь громко швыркал, схлебывая с блюдечка горячий чай, и так же громко крякал после каждой рюмки водки. Лицо у него обнесло мелким бисером пота, и Боровой тяжко отпыхивался, обтираясь прямо широкой ладонью.
– Может, пора? – не выдержал Петр.
– А куда ты торопишься, офицерик мой разлюбезный? Думашь, там калачей напекли?! Там таки коврижки ждут – не прожевать! Ладно, поехали!