Однако Владислава Францевна была, и Купала знал это, человеком большой п глубокой души, мудрой уже тем, что первой из женщин почувствовала, поняла путь Купалы, ринулась в его объятия вопреки всему. «Подумаешь, какие-то сплетни, слухи о какой-то там Пеледе?! Подумаешь, какие-то там легенды про терновые венки, без которых будто бы не бывает лавровых?! Все ерунда! Она мужественный, волевой, преданный своему Яночке человек!»
Она знала все радости его души, она знала все раны его души. Знала, когда на него «находил» стих, и знала, когда его охватывала обида на кого-то или на что-то; знала, почему это он вдруг снова решил «попутешествовать но свету» (это означало покрутить радиоприемник). Особенно далеко он не путешествовал: обычно ловил голос Вильно, Варшавы. Мать Купалы в долгие зимние вечера ловила только голос Варшавы, чтобы послушать саму польскую речь, которая на всю ее жизнь — со времен ее далекой хуторской юности — так и осталась для нее речью праздничной, торжественной. Минск в двадцатые-тридцатые годы был, по существу, годом пограничным: 18—19 километров до границы в направлении Крыжовки, Зеленого — сегодняшней зоны отдыха минчан, где еще и сейчас можно встретить оставшиеся с той поры, глубоко вросшие в землю бетонные громады бункеров. В приграничной зоне находились и Окопы. Вязынка, хата, в которой родился Купала, остались по ту сторону. В хате, где висела люлька Купалы, висели карабины со штыками и бинокли пограничников-легионеров. По самому Замэчку — курганищу близ Вязынки — проходила контрольно-пограничная полоса. Проходила она по самому сердцу поэта. Эта рана на сердце Купалы была самой невыносимой.
Поэт воспринимал горький раздел его земли как раздел живого, любимого им существа, как величайшую несправедливость, которую империализм учинил над его землей, поправ исторические государственные границы Белоруссии, вынудив молодую Страну Советов, как и во время Брестского мира, пойти на горький компромисс.
А тем временем радио приносило из Западной Белоруссии новости волнующие и драматические. Белорусский посольский клуб в сейме дал начало Белорусской крестьянско-работнической громаде. Стотысячной громаде! Громада — под влиянием КПЗБ. Ее возглавляет Бронислав Тарашкевич. Вот это Тарас! Но движение этой организации — все чаще слышит Купала по радио, читает в газетах — пилсудчики подавляют репрессиями. 25 мая 1928 года Купала, как председатель Комитета научных работников и писателей БССР по защите Белорусской крестьянско-работническей громады, подписывает обращение к трудящимся и деятелям культуры мира в связи с судебным процессом над этой организацией. Громада, триумфальный взрыв ее в Западной Белоруссии — радость Купалы за свой непокоренный народ, надежда на возможно близкое воссоединение, на преодоление самим народом всех старых и новых исторических обид. История, она — только справедлива! — в этом Купала уверен. И вдруг снова расправа: разве же это справедливо? Вести из суда в Вильно самые разные: Бронислав Тарашкевич — настоящий герой новой белорусской национально-освободительной эпопеи. Но как недостойно ведет себя Антон Лапкевич: он тоже арестован, вот уже восьмой месяц сидит в панской тюрьме, но на допросах полностью отказывается от своей причастности к Громаде. Никаких формальных отношений к ней не имел, постоянных контактов не имел, членского билета не имел, политического влияния не имел. На суде все члены Громады объявляют Лапкевича предателем, ренегатом. А Владимир Иванович Самойло вдруг публикует заявление, в котором говорит, что порывает всяческие связи с белорусским движением. «Что случилось, Владимир Иванович? Неужели вы приняли измену Антона Лапкевича за капитуляцию всего белорусского движения? Как бы мне хотелось с вами встретиться, Владимир Иванович!» (В 1927 году по дороге в Карловы Вары Купала проезжал через Польшу, но ему отказали в визе, в возможности хоть на день остановиться в Польше, хоть на часок заглянуть в Вильно.) Судебная расправа над руководителями Громады очень сурова: четыре посла — Тарашкевич, Рак-Михайловский, Мятла, Волошин — осуждены на двенадцать лет строгого режима каждый. В зале суда, где был зачитан приговор руководителям Громады, будто в последний раз прозвучал ее гимн «Веками мы спали...». И стражники-полицианты вытянулись в струнку, как по команде «смирно», — такая вдохновенная сила была в этом пении, и цветы летели под ноги осужденным, когда их выводила из зала суда полиция. Купала плотно припадал ухом, словно глухой, к своему, кстати, довольно голосистому приемнику, когда слушал про все это, и уже тогда у него появилась мысль написать обо всем этом. Но когда? Потом, когда все кончится...