Провожал Янка Купала с Владиславой Францевной любимого ими, дорогого для них Бронислава Игнатьевича Эпимах-Шипилло действительно через двадцать четыре часа. Старый профессор показался им вдруг лет на сто старше того, который навещал их дом под тополем в течение всех последних пяти лет. Старенький-старенький, он едва поднялся на подножку вагона, неуклюже просунулся из тамбура в вагон, но возле окна не остановился. Купала с Владкой, грустные, махали пустому окну вагона, в котором уезжал невиновный профессор.
Все лето и всю ту осень 1930 года домой Янка Купала возвращался поздно. Поздно возвращался и не оставался в гостиной, а зашивался, как говорила Владислава Францевна, в спальню. Все молчал. Это было время молчаливой замкнутости Купалы. И Владислава Францевна не обижалась на мужа, понимая это, принимала как должное,- чувствовала, что так мужу легче. Розы в саду не радовали, морская галька в кабинете перестала шуметь морем. Но роз нет без шипов — кто в мире этого не знает? Потому и шины воспринимались как должное, думалось: «Временно! Все изменится к лучшему!» Однако же чувство вины не отступало — вины отца перед орлятами. Он же их сам породил. Породил, чтобы на головы их свалились такие испытания?! Значит, не от него ли их начало? Не его ли в первую очередь вина, что они страдают, его сыновья п дочери, его белые соколы и орлята? Об этом теперь часто думал Купала, это были муки совести виновного и невиновного Купалы, ведь он, безусловно, понимал, что, не спой песню Молодой Беларуси он, ее пропел бы любой подобный ему Иван, Ян, Ясь, который не мог не родиться в народе, если этот народ был, появился на белом свете, есть. Но Молодую Беларусь вульгаризаторы выдают за враждебную Советской власти Беларусь, сынов Молодой Беларуси, его, Купалы, сынов, объявляют нацдемовским отродьем, контрреволюцией.
Советская власть, она самая наилучшая в мире, однако вон сколько слизняков оказалось ниже ее, не доросшими до нее: ужами под нею. «Вверх взлетает Сокол, жмется уж к земле». Ужам не суждено летать и при Советской власти! Но они хотят быть Соколами. Ужи хотят быть Соколами. В конце концов, уж хороший, уж не кусается, не жалит. Жалит змея. Кобра...
Но, возможно, эти шальные головы молодых что-нибудь и набедокурили? Могли же что-нибудь выкинуть, чего он и не знал, — шевелится в мыслях змея подозрительности, жалит сердце. «Нет! — отмахивается Купала, — я же их знал, знаю как себя. Но все же...»
Когда начинаются сомнения — это страшно... А может, и я в действительности не я: со стороны, как говорят, всегда лучше видно. Но на своей стороне Купала видит Луначарского, Карского, Червякова, Коласа, Замотина. Неужели все они ошибались в том, кто он, Янка Купала, и только один Бэнде не ошибается?!
Купала курит. Курит день и ночь. В папиросном дыму словно в тумане. Папиросы покупает большими пачками: по сто штук в пачке. Курит папиросу за папиросой, коробки остаются в кабинете на рабочем столе пустыми десятками. Лежат коробки: силуэты черного всадника в кавказской бурке на черном коне. Всадник-джигит будто кого-то все догоняет и догоняет, и догнать не может — скачет этот джигит по столу поэта, а цокота подков не слышно. Выбрасывает из кабинета коробки с черным профилем всадника Зоська, а Купала ее совсем не ругает за это, как раньше: «Сонька Золотая Ручка, ты опять «казбечину» выкинула?! У меня же там строчки записаны были! Ворона!..» Ни «вороны», ни «золотой ручки»! Один дым!..
...Был поздний вечер поздней осени. Темно. Почти Филипповка. Тополь стоял без единого листика, мокрый, продрогший. Тополь ничего не предчувствовал, ничего не ведал. «Мой верный страж», — называл тополь Купала, и этот страж гнулся, не ломаясь, под злыми порывами навязчивого ветра. Ни месяца, ни звезд над ним. ...Купала снова в госпитале. Возле его постели одна Владка. 14 декабря 1930 года в больнице он прочитает в газете «Звязда» «Открытое письмо Я. Купалы».
Для Купалы всегда живой саднящей памятью было все то, что он пережил в «Нашей ниве» в 1908 году, — и горница Лапкевичей, державших его в качестве работника, и Лаздину Пеледа, и его бегство из Вильно в Бенин — первый крах его юношеского романтизма, его невыразимое отчаяние от того, что паруса его романтических мечтаний порвал в клочья прагматизм владельцев «Нашей нивы». А в открытом письме обо всем этом говорилось так, что Купала не верил своим глазам.