Но что еще осталось у него незавершенным? Конечно же, песня счастья, песня объединения, осуществления мечты — воссоединенный народ. Но счастье уже и в том, что народ теперь объединен для совместной борьбы. В борьбе закалится это единство, единение до сих пор разъединенных. Счастье освобождения, мирное будущее, оно будет одно для всех, одна судьба на всех. И Купала еще напишет об этой общей судьбе... «Счастливыми мы будем снова... Отстроим города и села... Как развевался, развеваться над нами стяг наш красный будет!..» Он, Купала, еще напишет об этом, обязательно напишет. Он напишет и о крестьянине-воине. Ведь если кто-нибудь и думал, что он полностью оплатил долг крестьянину, все сказал о нем, то только не он, Купала. И это особенно в середине 30-х годов, когда писал левковские стихи, когда из библиотеки бывшего своего учителя Турчановича, которую в Минске сберегли его наследники, отложил для себя в сторону все, что нашел о крестьянских войнах, о нашествиях шведов и французов. В Москве, в июле этого, уходящего теперь уже года, как жалел он, что нет у него ни истории Карамзина, ни записок в четырех частях Хомякова — о 1812 годе, ни книжки о битве возле Лесной, которую Петр I назвал матерью Полтавской победы. Он определенно видел уже тогда, с тех далеких уже теперь срединных тридцатых годов, лица крестьян-повстанцев, крестьян-партизан. Как это плохо, что он не успел именно об этом написать! Как плохо!..
А если было что плохое, разве об этом теперь писать? Перед большим горем человек забывает все свои обиды — мелкие и крупные. Что прошлые обиды перед большим настоящим горем?! Перед его стихией, за тем рубежом, за которым осталось довоенное, все кажется мелким, уже не имеющим такого значения, как раньше.
Он не хочет вспоминать, но другие вспомнят о нем, довоенном. О том, как всегда неожиданно он появлялся в Доме писателя на тогдашней Советской улице, где одновременно ютилось и несколько редакций газет. Обходил редакции, одаривая девчат коробками конфет, обращался к засидевшейся редакционной молодежи:
— Так, может, сходим, хотя бы по бокалу пива выпьем, а то вы здесь заработались.
«Ну и шли. Гуськом — за ним», — это из воспоминаний Яна Скрыгана, который «никогда не видел, чтоб Купала ходил один — вечно за ним целый хвост молодых. А на руке у него висит киек. А он впереди. Лицо счастливое, хорошее, нет-нет да и промелькнет на нем улыбка. Повернется, что-нибудь скажет кому-либо через плечо, слегка кривя нижнюю губу...» Миколе Хведоровичу:
— И глухо и тихо, и далеко до лиха! — вспоминая о райском лесном уголке в окрестностях Копыля, где они вместе гостили.
Алесю Бачиле:
— Так сколько тысяч строк вы написали? — ведь что ты за поэт, если не тысячами строк пишешь?
Они вспомнят, как Купала ведет молодых в самый лучший довоенный кинотеатр Минска — в «Чырвоную зорку». Сколько брать билетов, он уже знает: на один билет меньше, чем вся компания. И он вручает по билету каждому, а о себе говорит: «Фильм в самом деле хороший, но я его смотрел». Молодые друзья Купалы идут в кино, а он направляется в хорошем настроении домой, ведь Владка уже ждет.
Они будут вспоминать о нем, довоенном, только о таком — радостном, солнечном...
«Счастье мира, почему же оно, однако, полностью познается только через тебя, война, через это вот одиночество в Печищах — возле замурованного морозом одинокого окна?— Нет, он, Купала, больше не поезжанин, не поезжанин в своем краю от Бреста до Владивостока и от Кушки до Таймыра! Но все же...
Год назад кто бы вообще в мире мог подумать, что они будут через год под Москвой, будут топтать Немиги кровавые берега, синие глаза васильков и незабудок, с которыми, как с людьми, он, Купала, так трудно расставался, так тяжело было покидать их в полоне черной свастики. Черный орел примостился на карнизе Дома Правительства, таращась хищным глазом, озирает всю его Беларусь. Боже! Не черное ли солнце всходит над Белоруссией? Купала помнит черное солнце в «Тихом Доне» Шолохова — над могилой, которую копает Григорий Аксинье.
«Над краем могилы солнце чернеет; краем могилы солнце чернеет, — думает Купала. — Ты, Шикльгрубер, копаешь эту могилу для Белоруссии — не выкопаешь, не доживешь до такого дня!»
Надволжский мороз вырисовывал на окне то ли ветвистые пальмы, то ли раскидистые букеты ржаных снопов, а может, прогнутые грани холодных искрящихся штыков. «Штыков, — решает Купала. — Нависайте же щетинисто, острые, гневные, напорись на них, нечисть, издавай свой последний «хайль»! До Москвы неправдой дойдешь, а назад не вернешься, как не вернулся Лжедмитрий, как не вернулась армада Наполеона!»
И вновь Купала видит себя на знаменитых Красных камнях в Кисловодске. Они сидят на них вдвоем с Петрусем Бровкой. Эльбрус Купалу не слышит, но Бровка слышит...
Может, не только от одиночества, но и от того, что начатый разговор с Бровкой на Красных камнях в Кисловодске остался незаконченным, так стремится Купала в Москву.