С первой же фразы Ясь узнал своего старого приятеля: по игривости тона, по шутливому присловью: «Лучше быть первым на деревне, чем вторым в Риме». Ясь шутку принял, не замечая, что в контексте отзыва она не столь уж безобидна, что противопоставление «деревни» и «Рима» ставило «деревню» па заведомо низшую ступень. Но затем эта игривость тона стала раздражать, потому что перешла уже в унизительную развязность. «Томик белорусских стихов Янки Купалы» — «новоиспеченный»... Самойло — «белорусоман»... Язык белорусов — «умирающее наречие», «топорный»... И что с того, что после слова «топорный» в скобках стояло: «Пусть простят мне белорусы!»? Что с того, что Купала дважды был назван поэтом народным и даровитым? Сути дела это не меняло: Ядвигин Ш. задел Яся за живое. Он поверить не мог, что все это написал Антон Левицкий из Карпиловки, который сам был автором прекрасных рассказов на прекрасном, казалось Ясю, белорусском языке.
А вот это как понять? «И если мечтам белорусоманов — воскресить и дать литературную оболочку умирающему белорусскому наречию суждено осуществиться, то среди пионеров этой идеи одно из первых мест займет, бесспорно, Янка Купала». Вроде и на похвалу похоже, на пророчество даже. Но неужто Антон Иванович и себя к «белорусоманам» причисляет? Слово-то какое! Особенно коробила Яся вторая его часть, ассоциировавшаяся с обманом 19
, жульничеством. «Англоман, французоман — это понятно. Но людей, называющих себя возрожденцами, окрестить «манами»?! Чушь какая-то», — негодовал Ясь.Ну а это уже отголоски их давних споров в Карпиловке: «Мы воздержимся пока от детальной оценки по существу и тенденциозности большинства стихотворений «Жалейки». «Почему воздержимся?» — недоумевал Ясь. Объяснялось весьма туманно: стихи, мол, писались во время революции, «что не могло не отразиться ии на отзывчивости, ни на восприимчивости поэта вообще...». В примечании к рецензии сообщалось, что автор подготовил второй сборник, и выражалась надежда, что «в нем даровитость и взгляды поэта выступят более определенно, более рельефно». «А что, — не без раздражения думал Купала, — в «Жалейке» взгляды не определенные, не рельефные? Да полноте, Антон Иванович, и определенные и рельефные. Мужицко-революциониые! Уж вам-то мои взгляды известны. И чего хотелось бы вам, знаю — помню ваше предостережение: бойтесь мужика, его ненависти, не разнуздывайте ее... Неприятие вами тенденциозности «Жалейки» — никакая для меня не новость!..»
Замечания о художественных достоинствах сборника тоже были «извинительными» (рецензия шла в русской газете, по-русски, и именно этим русским словом и определил их Ясь). «Жизнь белоруса слишком монотонна, — писал Ядвигин Ш., — и мы не должны поэтому быть особенно требовательные в разноколерности сюжетов...» В общем, критику «Жалейка» показалась одноцветной. «Хорошо еще, что серой не назвал», — грустно усмехнулся Ясь.
Недоумение вызвала и та часть рецензии, где Ядвигин Ш. позволял себе «высказаться за сохранность чистоты особенностей белорусского говора, и тем более в поэзии». К чему бы это? Повторное чтение дело вроде бы проясняло: Ядвигин Ш. в «Жалейке» чистоты языка нигде, оказывается, не обнаружил, кроме как в стихотворении «Соха», которое он назвал «классическим образцом». И тут же, правда, оговаривался, что «таких стихов в «Жалейке» читатель найдет немало», ибо автор ее — поэт очень даровитый. Даровитый, потому, мол, и сумел на топорном языке создать не одно «вполне лирическое стихотворение».
После такого первого отзыва на свои стихи Ясь Луцевич чувствовал себя не лучшим образом. Чего в нем больше, искреннего одобрения или сомнительных похвал, он решить не мог, как не мог теперь твердо себе ответить:
истинно ли откровенный человек его друг Ядвигин Ш.?
Покидая Дольный Снов весною, Ясь не знал, вернется он опять сюда, на винокурню, или не вернется. Сарнецкий же, видя настроение своего помощника, будучи посвященным в его мечты, говорил, что если намерениям пана Луцевича не суждено будет осуществиться, то и в новом сезоне он с радостью встретит его в Дольном Снове. Ясю, однако, эта радость меньше всего улыбалась. Не было никакого желания все начинать сызнова, он давно жаждал вырваться из заколдованного круга, по которому он — осень-зима-весна-лето — блуждает.
А прощаясь с дольносновской паненкой, которая впервые пробудила в нем обжигающую радость и горечь любви, Купала обещал:
Свою самую лучшую песню,
Одинокий, сложу о тебе.
Самая лучшая песня у поэта всегда впереди. Мечту о ней у Купалы родила любовь. Купала, который говорил Андрею Посоху, что для него все его стихи равны, этот Купала неожиданно начинает думать о своей самой лучшей песне и написать ее клятвенно обещает себе и любимой. Предчувствие ли это, что самые лучшие произведения будут вдохновлены женщиной? Понимание ли, что любовь — исток самых высоких песен?..