— Не знают, чего хотят, — говорит дядька Амброжик, глядя в глаза Купале. — А ежели ты знаешь, чего хочешь, а хочешь того, что знаешь, и знаешь, что можешь, тогда ты...
«Кто же тогда ты?» — напряженно думает Купала.
— ...Мудрый человек, — улыбается дядька Амброжик.
— Мудрый?! — вслух удивляется Купала. — Я — мудрый! — хочет он крикнуть вслед Павлинке. — Я тоже собираю белорусское войско! И мой голос — только соловьиный! Да, соловьиный... Да, змеиный... для наших общих врагов... да... общих... да... общ... — Голос Купалы как-то надламывается. Да Павлинка и слушать не хочет, запевает:
— Ой, пойду я лугом, лугом,
Где мой милый пашет плугом...
Но что «плугом», Купала уже не слышит, мелодия уходит куда-то вдаль, и ему кажется, то ли «с другом», то ли «кругом» поет Павлинка. И вот — чудеса! — та же мелодия возвращается. Та же мелодия, да не тот голос:
Что ж ты, милый, грустный ходишь,
На меня взглянуть не хочешь?
На кого это он не хочет взглянуть? Кто это на него обиделся? И за что? Не за то ли, что он выбрал другую? Но здесь обида не советчица, не помощница. Ах, ему вое только снится. Как хорошо. Но и даже во сне он должен ответить. И отвечает — находчиво, той же песней:
— Я с того грущу-печалюсь,
Что с недоброй женкой маюсь.
При этом Купала думает, что вот сейчас, как и в день их свадьбы в Москве, она разозлится, сорвет со своего пальчика обручальное колечко и швырнет его в угол. Колечко покатится, покатится и бог весть куда закатится.
Они станут его искать, но так и не найдут, как в свой первый вечер в Москве. И будет топотать, топотать Владка, как в Вильно, на сцене, в группе Игната Буйницкого. Однако... Однако Владка даже не обижается, шаловливым звоночком звенит ее голос:
— Днем ведь брал, не среди ночи,
Где же были твои очи?
И смеется, заливается Владка, а вокруг нее хоровод. Лица знакомые и незнакомые. Он становится в этот хоровод, подает руки соседкам и, слегка покачиваясь, медленно плывет — словно в воздухе, вовсе не чувствуя ногами земли. А хоровод молодой, веселый, дружный:
Подушечки, подушечки, пуховые-перовые,
Молодушки, молодушки, стройные-молодые;
Кого люблю, кого люблю, того поцелую,
Пуховую подушечку тому подарю я.
Владка, милая Владка в центре круга. Она кланяется ему, Янке, держа в руках подушку. Он принимает подушку. Она у него под головой. Но почему эта подушка такая жесткая?
И тогда появляется перед Купалой шинкарь — черные сверкающие глаза, в черной ермолке, из-под которой свисают длинные, почему-то белые — седые? — пейсы. Шинкарь раз за разом в пояс кланяется перед Купалой и говорит:
— Просим к Абрааму на пиво! Просим к Абрааму на пиво!..
«Какой гостеприимный шинкарь, — думает Купала, — точно у него или Абраама пиво бесплатное... А может, и сходить к Абрааму на пиво... Или пиво с Абраамом не сваришь?.. Идти? Не идти?» И Купала все-таки не решается. Его берет сомнение: так ли уж искренне приглашение шинкаря? Ведь вон как подозрительно блестят, светятся у того глаза. Видимо, живучие, потому и светятся. Купала никогда не думал, что черное может светиться, да еще в черном сне!
— Брось! — выкрикивает Купала. А глаза шинкаря как провалились в глазницы и стали знакомымн-знакомыми... Да это ж Лука Ипполитович на него косоурится!.. Купала не знает, куда деваться от пронизывающего все его существо взгляда, и вновь просыпается в обильном поту, трет, протирает горячие, тревожные глаза...
Последнее сообщение о состоянии здоровья поэта в газете «Беларусь» появилось 23 марта 1920 года. В нем говорилось: «Янка Купала выписался из госпиталя п приехал па свою квартиру 20 марта. Но чувствует себя пока что слабо и еще не может приступить к своей литературной работе».
3. «ДА НАЧАТЬСЯ ПЕСНЕ ТОЙ СОВРЕМЕННЫМ ЛАДОМ...»