— Антон Лапкевич, как и прежде, великий книжник, — выкладывала новости Павлинка, — у него можно все найти, что печатается в БССР. Видела и твои книги, и книги Коласа — с вашими автографами. В Вильно хорошо, Янка, издан твой сборник «Дорогой жизни». Вообще белорусская печать оживленная, политическая мысль тоже. Сегодня трудно предугадать, к чему это приведет, но грозовых событий в Западной Беларуси ожидать следует. Они зреют, я в этом не сомневаюсь...
— Скорей бы, — со вздохом проговорил Купала.
О судьбе Гриба он у Павлинки не спрашивал — из такта (муж все-таки, избранник!). Меделка сама не смолчала. С Грибом она порвала. Он оказался не тем, за кого приняла она его поначалу. Трус! Это она увидела в эшелоне, когда Томаш говорил высокопарные слова о том, что не имеет права рисковать собою, что еще нужен революции, народу, что не вправе, да и не в силах бросить ее, Журавинку. Журавинка тогда не поверила Томашу. А Томаш вообще стал ее сторониться, когда она загорелась мыслью вернуться в Минск, в Советскую Белоруссию. И тут они разошлись окончательно. Павлинка жалела, что не может показать Купале газету, в которой в Вильно объявила о своем разрыве с Томашом и с Белорусской партией эсеров.
Рассказывала о своих странствиях Меделка, и в голосе ее как будто слышалась виноватость. Но Купала не улыбался ободряюще, не кивал в знак согласия головой — он только молча курил. Дым над его высоким, чистым челом вяло, медленно вился фантастическими синими кругами. Папиросу к губам он подносил плавным, раздумчивым движением, глубоко затягивался, и приподнятая — чуть на отлете — рука его с папиросой в пальцах застывала на уровне плеча.
От этого молчания Купалы Меделке стало не по себе. Рассказ ее вдруг оборвался на полуслове, Купала недоуменно глянул на Павлинку и увидел, как в знакомых, темных, красивых ее глазах крутятся слезы...
1925 год был у Купалы чуть не весь юбилейный: юбилейные торжества закончились 28 декабря. И закончились они в Златой Праге литературным вечером, организованным Союзом студентов — граждан БССР, обучавшихся в Чехословакии. Доклад о творчестве Купалы сделал Владимир Жилка — тот самый, который когда-то в Минске водил своего любимого поэта к себе в гости домой. Теперь он учился в Праге, был там редактором пражского белорусского журнала «Луч» («Прамень»), Жилка радовался новой встрече с Купалой, как ребенок. Потом в реляции об этом вечере будет написано, как в ожидании посланцев Советской Белоруссии — Купалы и Чарота— в Праге «все зашевелились, особенно белорусская антисоветская эмиграция», что вход на вечер был свободным и «пришла почти вся белорусская эмиграция... Надеялась услышать от приехавших из Минска слова примирения...».
Купала выезжал в 1925 году за границу впервые. Поездка в древнюю Прагу наводила поэта на мысль, что судьба его как бы ведет по шляхам-дорогам Франциска Скорины. Тот был сыном Возрождения, и они в «Нашей ниве» любили повторять это слово, называя им великое пробуждение своего народа после революции 1905 года. Скорину тянуло в Вильно, и Купала не забыл, как влекло когда-то Вильно его, молодого поэта. А почему, собственно, влекло? И сейчас влечет, да еще как! И он просил польские власти разрешить ему хоть на денек заглянуть в Вильно. Не разрешили! Скорину, рассуждал далее Купала, судьба привела в Прагу, сделав его там не только первопечатником, но и королевским садовником на Градчанах. В Праге очутился и он, Купала, ходил под вековыми деревьями Градчан. Ему и в Падуе* хотелось бы побывать, но сегодня там хозяйничают фашисты.
Купала не знал, куда метили многие из собравшихся в зале, однако напряженность чувствовалась. Тут не могло не быть Гриба. Точно не узнал — тенью мимо него и Чарота проскользнул в коридоре Вацлав Ласовский с черным портфелем в руке. И Купала заулыбался, подумав, что это и есть его, Ласовского, портфель премьер-министра эсеровского правительства...
Купала с Чаротом не были в Праге одинокими. Все больше и больше молодых людей, белорусов, сопровождало их в прогулках по городу. И все же, когда начался вечер, не разгадать было, что за тишина стояла: враждебная ли, доброжелательная ли. Одно ясно: здесь равнодушных нет.
Купала смотрел в зал, еще не решив, что он будет читать. Чарот, жизнерадостный, экспрессивный, стремительный, казалось, сам воспламенялся, когда декламировал;
Запылало солнце — вихрь огня!..
Дни такие — аж не верится!
Кто отважится, осмелится
С молодыми силой мериться!
Вряд ли мог найтись в этом зале человек, который не понимал, о каком солнце идет речь — конечно же, о революции, о Советской власти, о новой, молодой Белоруссии.