Каждый раз, когда он приезжал домой, Теруко тоже менялась – она становилась меньше, ниже и сухощавее, и её когда-то гладкое как лик восходящей Луны лицо вдруг начало туго натягиваться тонкой кожей, и – о ужас! – в местах, где кожи как будто не хватало, она начала дробиться в мелкие чёрточки морщин, везде – у глаз, носа, основания бровей, и вот уже две глубокие стрелки некрасивой скобкой спустились с уголков рта почти до самого подбородка, и незаметно из изящной женщины, которая всегда была в его памяти молодой и прекрасной, Теруко стала превращаться в юркую старушку с высохшим лицом, которой Райдон тоже пока не узнавал. И все же это была она. Мама. Теруко-сан. У неё были те же умные, внимательные, с еле заметной хитринкой глаза, изящные брови, а улыбка! – лучше этой улыбки Райдон не видел ничего на свете, может быть, ещё и потому что она была такой редкой гостьей на её лице. Сердце его сжималось при виде постаревшей матери, и он не замечал, как обжигал губы своим любимым супом из морского угря.
Интересно, что из-за постоянной разлуки его чувство вины за длительное отсутствие только лишь усилилось, как будто все эти десять лет он занимался не военной карьерой, чем гордился бы отец и благодаря чему Райдон мог неплохо содержать мать, а будто бы он просто взял и убежал из дома. От неё. От Теруко. Из страха. Страх этот заключался в том, что он всё время боялся не оправдать её надежд. Не так сесть. Не так встать. Не то сказать. Не то подумать. Быть слишком шумным или, наоборот, не отвечать на вопрос, когда надо было отвечать. И ведь она никогда не ругала его, как это делали другие матери. Просто привычка впитывать окружающие эмоции – неважно, откуда они исходили, от людей или от предметов – привела его к тому, что он всё слышал и всё понимал, и, именно реагируя на эмоции окружающего мира, он лепил себя, как морская губка чутко впитывая ответные сигналы взаимопонимания и обретения гармонии, но при этом, как сгусток водорослей, выброшенных на берег, жадно всасывающих солнце, он не только копил мудрость и развивал глубину своей души, но и быстро таял, высыхал, слишком подчиняясь воле и влиянию более сильного. Раз Теруко пришла в этот мир первой, думал он, многим раньше него, и это именно благодаря ей он тоже пришёл в этот мир с готовым ощущением важности каждой долго длящейся минуты отведённого ему времени, он зависел от её настроения намного больше, чем она от его, так же, как и цветы от струй дождя, а не наоборот, и от этого никуда было не деться.
Потому его краткосрочные визиты домой не только не снижали глубинного внутреннего напряжения от вины, что он бросил мать, впрочем, так же, как бросил и Уми – по очень рациональным и важным причинам, но напротив только усиливали его. И чтобы хоть как-то показать Теруко, что он не забывает о ней и не намерен терять связь с домом, Райдон попросил её разрешения взять с собой какую-нибудь вещицу, в котором жила бы часть его детства. Мать кивнула, слегка улыбнулась и, ничего не говоря, подошла к полкам с семенами. Райдон посмотрел на них и после некоторого раздумья, взял одну из трёх фигурок нецуке – птицу счастья саси из древесины каштана со шнурком для ключа. В глазах Теруко на минуту вспыхнул лучик света, и она кивнула в знак согласия. Райдон понял, что сделал правильный выбор, потому что это была именно та вещь, которая как нельзя лучше соединяла их друг с другом и могла как ключ надёжно хранить и, когда надо, открывать память их семьи для каждого из них – его самого, Теруко и рано ушедшего отца.
15
Костя пробыл у нас два дня. Надо ли говорить о том, что все в него просто влюбились. Бабушка чуть ли не с порога принялась оживлённо болтать с ним, как будто они были знакомы не пять минут, а пять лет, и тут же распорядилась зарезать самого крупного петуха, чтобы приготовить царский обед в честь гостя. Да, да, она так и сказала – царский. В честь гостя.
Лесовой долго показывал ему лошадей и тут же разрешил прокатиться на своём лучшем буланом – Мушкете, жеребце, недавно купленным у купца Лыкова, – хотя мне приходилось вымаливать подобное разрешение часами. При этом Костя сразу чуть не упал c седла, но Лесовой даже и бровью не повёл, хотя мне всегда строго выговаривал, а тут радостно шкандыбая на деревянной ноге, которая недавно заменила ему больную, распухшую от небольшой царапины ногу, да так, что пришлось её спешно удалить в уездной больнице по самое колено, чтоб не началась гангрена, подтянул чумбур, поправил подпругу, и даже незлобиво шлёпнул Мушкета по блестящему крупу, чего никогда не делал, потому что только сдувал с него пылинки. Мушкет лягнулся, обиженно фыркнул, дёрнул шёлковой чёрной гривой, обдав всех терпким духом конского навоза, и понёсся вскачь, словно его ошпарили. Но Костя успел крепко схватиться за поводья и остановить его у самой кромки загона для выезда лошадей, и при этом Лесовой даже не испугался ни за наездника, ни за коня, а ещё и похвалил Костю за ловкое умение управлять скакуном в опасную минуту.