С той горы, с той вотчины простосердечного племени муромы на погляд в одну только сторону полжизни мало, а иного чего небывалого, невиданного за Карачаровом исстари не водится.
Над светлынью Оки-реки, на зеленом бережку, на муравушке горевал свое горе, свеся ноги бесчувственные, печальник Илья.
Было Илье тридцать лет и три года. Рос он в младенчестве не по дням – по часам, а как пришло время на ножки встать, так ведь и встал, а ножки и подломись, не удержали дородного дитятю. Вот и сидел сиднем с младенческой поры, не ведая, как осушить материнские слезы, как развеять батюшкину кручину, а про свое горемычество уж и полдумы-то не думал.
Сидит Илья, дню Божьему радуется, и сам никому не помеха. Вокруг воробьи в мураве пасутся, пчелки мельтешат, а бабочки-то и на голову сядут, и на усы.
Набежит на солнышко тучка – ветер прохладой обдует, солнце выглянет – тоже благодать, тепло парное, Духмяное. Сосновый бор смолой дышит, река – кувшинками, пескарями.
Ковыряет Илья шильцем туесок, узор ведет по краю, а сам вдаль глядит. Уж так на краю-то синё, что и твердь как зыбь, как текучая вода, как воздух переменчивый.
Батюшка сказывал: принес-де Илью дитятей на бережок, а Илья от заречья во весь день глаз не отвел. Все Ручкою показывал на черту зубчатую, где муромские леса с небом сошлись.
Ох, погляды, погляды, услада неверная!
Шли тут из леса ребята малые. Увидели Илью на бережку, подбежали, отсыпали ему по горсточке, по другой черники да малины, а соседка, подросточек, Купавушка, принесла Илье одолень-цветок. Говорит, опустя глазки:
– Над омутом рвала, над русалочьим.
Взял Илья цветок, порадовался:
– Баско! Бел, как невинная душа, а на донышке будто жар.
– Ты цветок на грудь положи! – просит Купава. – Может, одолеет одолень твою беду.
Улыбнулся Илья:
– Сделаю, как велишь. Да только ведовство, Купавушка, не про меня. Я крещеный. От Сварога да от Мокоши отрекся еще сызмальства. У меня имя крестное. Одна печаль – не умею молиться. Научить было некому. Калики перехожие меня крестили. Говорили батюшке с матушкой: Бог-де бедного не оставит, вернет крепость ногам, силу рукам. Тридцать лет с той поры минуло, а для меня всякий день как первый – жду и верую.
– Люди говорят: оттого и беда с тобой приключилась, что калики-то прохожие окунали тебя в воду, крестом заклятую.
– Коли крест свят, так вода от креста не заклятая, а святая. Ты, Купавушка, сердитых слов не говори о моем Боге. Долго я терпел, теперь уж, знать, поменьше терпеть осталось. Эй! Слезку-то утри!
– Пущай катится! Мне два годочка было, когда пожалела я тебя впервой, а этим летом мне уж двенадцать, а тебя батюшка все на горбу таскает.
– Ничего! – сказал Илья. – Вот туесок затеял. Приходи завтра, я на нем одолень-траву выдавлю. Будет память, как по мне заскучаешь.
– Заскучаю – приду да погляжу. Куда ты, Илья, денешься?
– Может, с печки на лавку, а может, и за дальние леса, за синие моря.
Улыбнулась Купава:
– Выдумщик ты, Илья! Побегу, матушка заждалась. Корову пора доить…
– Да уж полдень, – согласился Илья.
Стал он ждать батюшку с матушкой. Старое поле истощилось, изродилось. Вот и ходили на дальний пал дубья да колоды корчевать, земельку выравнивать. Много ли двое стариков наработают? А делать нечего. Одного сына Бог дал, и тот сидень.
Нажарило Илью полуденное солнце. А как спала жара, накрыло Карачарово серое облако, сыпануло дождем. Сидит Илья, отряхает воду с бороды, с бровей.
Бабы да мужики в хозяйских делах, а для малых ребят, для стариков Илья неподъемный. Да и привычны к сидению горемыки, хоть и под грозою. Грозу-то он еще и любит. Не велит батюшке уносить себя под крышу.
На этот раз без молний обошлось, без грома. Небо радугой побаловало. А ждать батюшку пришлось Илье до вечера. Наломался батюшка за день, едва до дома дошел, а делать нечего, надо сына с бережка забирать.
В сердцах сказал:
– Ну, чего нынче-то высидел?
– Узор на туеске выдавил.
– Такие ручищи, а силы едва на шило хватает.
– Прости меня, батюшка, – поклонился Илья.
– Тебе ли виниться, голубю! – опустился старик перед сыном на колени, обхватил Илья батюшку за шею, а тот говорит: – Нет, погоди! Не отошел я еще от пней да колод. Ты, Илюша, завтра дома посиди. Нам с матерью дубье таскать неохватное, неподъемное.
Сидели-сидели, молчали-молчали, Илья и говорит:
– Прибил бы ты меня, батюшка. Я бы не закричал, потерпел бы в последний раз.
Вскочил старик на ноги, взвалил Илью, как мешок, до порога донес, и дух вон.
Увидала матушка, что на муже лица нет, помогла занести безножье-безручье родимое в избушку. Сели вечерять. Говорит старик старухе:
– Прожили мы с тобою жизнь, большого греха за собою не ведая. Знать, за малые терпим. Малых грехов – как мух. От них не отмахнешься.
– На чужое не зарились, с бедными делились! Разве что батюшки наши, матушки содеяли неотмолимое.
– На пращуров не кивай! – урезонил жену старик. – Правдой черное отбеливай! За седьмое ведь колено в ответе, а то и за двенадцатое!