Сразу следом за «Сумерками» написано небольшое и не выставлявшееся художником полотно «Сезонники» («Отдых рабочих на мостовой») — посреди городской улицы, в тени от развешанных на шестах армяков спят рабочие-мостовщики. Крестьянские лица, крестьянская одежда тотчас выдают в рабочих — мужиков; название «Сезонники» дано, кажется, не художником, а составителями каталогов — это лишь подтверждает легкость узнавания героев и сюжета.
«Крестьянский вопрос» (если исключить литературу, которая помогает художнику, но не дает главного — зрительных впечатлений) был знаком Ярошенко по городу, по Петербургу, виделся ему «на петербургском фоне». Ярошенко — городской человек, а с одиннадцати лет — петербуржец; летние военные лагеря, где-нибудь в Красном Селе, дача на Сиверской не приносили глубоких впечатлений и образов деревенской жизни. Зато судьбу мужика в столице, поглощавшей в ту пору тысячи крестьян (росло число предприятий, и предприятия росли), превращение мужика в рабочего, самого тогдашнего рабочего Ярошенко знал лучше всякого другого художника: он не просто городской, он — заводской человек. И то, что Ярошенко, а не кто другой, привел заводского рабочего в русскую живопись, конечно, не случайно.
Гаршин. «Кочегар» и «Глухарь»
Те, кто говорило «безобразии» «Кочегара», по-своему правы (хотя беспристрастный взгляд тотчас схватывает и особую его привлекательность). Но «безобразие» — не самоцель, не прихоть художника, не средство усилить впечатление. «Кочегар» не сам по себе «безобразен» — он обезображен «страшно громадным» трудом. Сутулые плечи, раздавленная грудь, руки, как бы превратившиеся в орудия производства — рычаги, зажимы, клещи, созданы в «процессе труда».
Громадность труда и ужасы быта заводских рабочих (таких «кочегаров») Ярошенко знал не по литературе, не по исследованиям статистики. Читая статьи о том, как быстро освоила российская промышленность новое патронное производство, о том, что наши гильзы теперь лучше заграничных, Ярошенко знал (видел!), каким напряжением сил, каким потом даются победные сводки. На заводах артиллерийского ведомства (и на некоторых других тяжелых производствах) рабочий день был ограничен десятью часами: это не человеколюбие — после десяти часов работы производительность резко падала; к тому же, при большей длительности смены рабочий, уже обученный, умелый, невыгодно быстро уничтожался, сжевывался производством. В отчетах человеколюбивых комиссий, назначенных для изучения быта рабочих людей в Петербурге, говорилось: «При самых вредных для здоровья промыслах организм, как известно, страждет преимущественно только вначале, а потом привыкает к окружающей его атмосфере»; или короче: «Простой народ и дома не привык к лучшему…»
«Кочегар» тревожил взор и сердца зрителей, открывая перед ними громадный труд тех,
Прахов писал, охваченный неотразимым впечатлением: «У меня не было долгов, а тут мне все кажется, как будто я кому-то задолжал и не в состоянии возвратить моего долга. Ба, да это „Кочегар“ — вот кто твой кредитор, вот у кого ты в неоплатном долгу: всем твоим преимуществом ты пользуешься в долг».
Литератор Неведомский, после смерти художника подводя итог его деятельности, назвал «Кочегара» «самой лучшей и характерной из
В суждениях первых зрителей картины много «жаления» и призывов уделить ее герою «милостыню внимания». На суждения зрителей влияет не только то, что хотел сказать художник, но и общественный «фон» — события, волнующие общество, и преобладающие в обществе настроения.
(Вполне благополучное академическое полотно Семирадского «Светочи христианства» — о казни первых христиан в Древнем Риме, — написанное в 1877 году, многие зрители осмыслили под впечатлением преследований и казней народовольцев.)
«Мы поняли, что сознание общечеловеческой правды и общечеловеческих идеалов далось нам только благодаря вековым страданиям народа…» — определял общественное настроение Михайловский. «Мысль, что мы должники народа», он предлагал поставить «во главу угла нашей жизни и деятельности»: «Долг лежит на нашей совести, и мы его отдать желаем». Мучившая совесть мысль о долге была немаловажной в тогдашней поэзии, прозе, публицистике, но тогдашние читатели обнаруживали ее и там, где она не была ведущей, где ее вовсе не было, обнаруживали и ставили «во главу угла».