Не знаю, что повлияло на маму: непрекращающийся поток писем в адрес Кита, приближение свадебного сезона или стремление благополучно женить его до того, как он получит назначение на службу, только она начала, по ее собственному выражению, «думать о будущем». Она зачастила к родственникам, а родственники, вернее, родственницы, потому что мужчины не любят утруждать себя подобными хлопотами, стали навещать ее. Каждый день происходили длинные разговоры с Додаммой; глаза у старухи оживились, заблестели, она то и дело ходила куда-то с поручениями.
К концу месяца мама стала получать почти столько же писем, сколько Кит. Обычно они были заключены в объемистые конверты с твердыми прокладками внутри, чтобы не помялись фотографии и копии гороскопов; такие конверты уже не лезли в почтовый ящик, висевший у нас на воротах, и почтальону приходилось тащиться по аллее до самого дома. Отец каждый раз давал ему на чай, и это служило единственным подтверждением того, что он в курсе происходящего.
Кит не замечал ничего. Шушуканье в доме, частое появление гостей, многозначительный вид Додаммы, лукавое переглядывание слуг — все это словно его и не касалось. А может быть, ему в самом деле все было безразлично? Он, видимо, скучал по Ричарду; ему уже не с кем было делиться воспоминаниями. И воспоминания эти, когда-то такие яркие, стали постепенно блекнуть. Мы уже больше не слышали его рассказов о разных забавных случаях.
Всему причиной жара, постоянно твердила мама. И правда, Кит страдал. Потница мучила его все сильнее: руки и ноги покрылись сыпью, зудели, и он непрестанно чесался. А когда жара еще усилилась, на месте безобразных красных пятен появились волдыри. Кит перестал выходить из комнаты; угрюмый, мрачный, он сидел, стараясь не шевелиться, смачивал больные места нашатырным спиртом и ворчал на всех, кто приносил ему еду или уговаривал покушать.
Мне кажется, мы с братом причиняли Додамме очень много огорчений: Кит — своим полным безразличием, а я — неумением даже притвориться, будто мне приятно участвовать в этих волнующих поисках невесты для брата.
— Это никуда не годится! — с укоризной сказала она мне. — Девушка в твоем возрасте не может не интересоваться такими вещами! Разве ты не знаешь, что брак — второе по важности событие в жизни?
Ну, зачем она задает мне такой вопрос? Ведь сама же столько раз объясняла.
— Да, знаю.
— Тогда прояви хоть немного интереса. Подумай о брате, порадуйся за него.
Думать-то я о нем думала, только радости не испытывала.
— Если это все, на что ты способна, тогда лучше не думай. — Додамма бросила на меня сердитый взгляд. — Глядя на тебя, можно подумать, что у нас кто-нибудь умер. Что с тобой?
— Не знаю, — устало ответила я.
Мне надоело ее слушать и хотелось, чтобы она ушла и оставила меня в покое. Но она не ушла, ибо относилась к числу людей, неспособных понять мысли и чувства других.
— Отвыкла ты от жары, — не унималась Додамма. — Каждый год в горы уезжаешь, как будто родилась и выросла не здесь, а в Исландии. А ведь я говорила отцу, чтобы он не посылал тебя туда. Да кто слушает старуху?
Волей-неволей всем приходится ее слушать. И я тоже не могла ей возразить.
— Нет ничего удивительного в том, что ты не переносишь нашего климата, — продолжала она. — Наверное, опять в горы не терпится уехать.
Я не стала с ней спорить. Конечно, в горах мне нравится, там прохладно и тихо, но по-настоящему я все-таки люблю равнину, и именно в самую жаркую пору, когда земля расцветает красками, каких не увидишь в другие времена года. И если уж я куда-то стремлюсь, так это на равнину, чтобы увидеть кассию и золотой могур во всем их великолепии, и ждать, когда расцветут кактусы, все сразу, единственный раз в году, когда вся округа за одну ночь перекрашивается из темно-зеленого в ярко-малиновый цвет, и остается такой нарядной целую неделю.
Наконец Додамма перестала браниться, голос ее понизился до глухого рокота, в котором уже не были различимы слова. Наверно, она и сама не замечала, что ее речь невнятна: старые люди часто не сознают своей немощи.
Я вышла во двор побродить, потом села под манговым деревом и, прислонившись спиной к шершавому стволу, стала вдыхать аромат спелых плодов. На душе у меня все еще было неспокойно. Рядом со мной неподвижно лежал одуревший от зноя хамелеон; о том, что он жив, я могла судить только по тому, что его горло раздувалось. Он был бледно-зеленого цвета, как и опавшие листья, на которых лежал. Я взяла камешек и бросила в него. Хамелеон очнулся от дремоты и отполз на несколько ярдов. Едва он лег на голую землю, как сразу же принял окраску почвы. Чтобы позабавиться, я бросала камни, заставляя животное отползать все дальше и каждый раз менять окраску, пока оно, обессиленное, не выползло на самый солнцепек. Тогда я поняла, что это существо, оказывается, вовсе не отупело от жары, а страдает от моей жестокости. Я с отвращением отвернулась. Хотя в эту минуту я ненавидела себя, побуждение мучить хамелеона было настолько сильным, что я едва сдерживалась и, наверное, не сдержалась бы, если бы ко мне не подошел Говинд.