– Молодец, – вдруг подала голос старушка с соседней койки. – Правильно говорит. Он и сам доктором будет.
– Это Эльвира Самойловна, – пояснила Баобаб. – Моя
– А похож, – отозвалась та. – Серьёзный такой, и руки заботливые.
– Это он дурака валяет. Вообще-то, он музыкант, и недурной, играет на английском рожке…
– Когда это в последний раз я на нём играл! – хмыкнул Стах.
– Смотри-ка, что у меня тут есть… – сказала Вера Самойловна, слегка кивнув в сторону тумбочки, на которой лежала какая-то книга. – Наследство… Эльвира Самойловна оставила… Вчера отмучилась… Просыпаюсь утром, а её уже на каталке увозят. И так резво повезли, с ветерком… Жаль, мы как-то… подружились, столько всего обсудили, поспорили. Представляешь, она оказалась неистовой сталинисткой, антисемиткой, почище Клавы Солдаткиной… В своём роде – «гений чистой красоты». Перед смертью, правда, дрогнула, взялась Евангелие читать. Потрясающий экземпляр: на полном серьёзе уверяла меня, что в нашей стране никогда никаких лагерей не было, что «эти позорные слухи плетут евреи». В общем, хорошо мы время провели… Вот бы и на тот свет под ручку отправиться, веселее как-то…
Её запавшие глаза задумчиво и ясно смотрели на Стаха из-под седых, каких-то встопорщенных, как у Льва Толстого, мужиковатых бровей. Седая щетина на голове, обычно выбритая чуть не под корень, проросла, и на лоб сейчас падал чуб, придававший Вере Самойловне слегка атаманский вид.
Он не успел удивиться тому, что впервые она заговорила о смерти, да так спокойно, обстоятельно, с доброй усмешкой. До того лишь отмахивалась и стремилась скорее «вернуться домой». Домой! Господи-боже-непостижимый: что такое «дом» в случае Веры Самойловны? Ну вот она и прекратила разговоры о скорой выписке и каких-то неотложных делах, поскольку с каждым днём всё яснее становилось –
– Знаешь, мне это
Стах наклонился, потянул с тумбочки небольшой упитанный том, так ладно поместившийся в руке. Обложка твёрдая, тёмно-коричневая, с оттиснутым золотым крестом. «Библiя. Книги Священнаго Писанiя Ветхаго и Новаго Завѣта въ русскомъ переводѣ». Раскрыл, отлистнул несколько тонюсеньких страниц папиросной бумаги: да, старая книга…
– Карманное издание, – пояснила старуха, скосив глаза на книгу в его руках. – И весьма любопытное. Там ведь 1889 год обозначен, верно? У меня в детстве такая же была.
Она помолчала и добавила, глядя не на Стаха, а в потолок:
– Папа ведь крестился, как Рубинштейн, как многие… Иначе ему бы не видать оркестра как своих ушей… Тогда и жить-то в Питере разрешалось только крещёным… Что интересно: тут перевод не с греческого, а с первоисточника, с иврита и арамейского. Так что Синод на это дело смотрел косо. Если память не изменяет, ради этого издания некий священник-подвижник долго бодался с Синодом.
– Странно, – проговорил Стах, осторожно переворачивая почти прозрачные папиросные листы… – Мне эти ветхозаветные истории всегда казались полной чушью. В какие-то просто невозможно поверить.
– В какие же? – почти безучастно спросила Вера Самойловна.
Он пролистал ещё несколько страниц.
– …В то, например, с какой готовностью Авраам вяжет единственного сына и заносит над ним скотобойный нож – во славу Господа…
– …Но мальчик остался жив, не так ли? Всевышний подсуетился, и дрожащую руку полубезумного отца перехватил в замахе. И с тех пор были запрещены человеческие жертвоприношения. – Она дёрнула головой, казацкий чуб упал на глаза, и Стах наклонился и убрал его набок; на долю секунды показалось, что он не старухе, а ребёнку своему поправил волосы.