— Ты врешь, Митяй! — заговорил он почему-то испуганно. — Ты все выдумал! Этого не могло случиться… Это все равно, что поступить в оркестр, не имея слуха… Ты, наверно, надул комиссию, Митяй. Я знаю тебя… — Бессильно сел на койку, опустив руки между колен, и сказал с отчаянием: — Ну, зачем ты это сделал?..
Мы с Никитой рассмеялись.
— Откуда ты знаешь, что у него нет слуха? — спросил Никита. — И вообще, Саня, ты все усложняешь… Не боги же, в самом деле, горшки обжигали.
Саня устало проговорил, как бы смерившись с неизбежным:
— Вот она, Москва-то… Ударила в голову, как хмель, затуманила мозги… Эх, ты!
Слова его обидно задели меня.
— Даже Никита согласился со мной, — сказал я с упреком. — Но ты… Для тебя непростительно так говорить. — Я взял листок с нотами и рассеянно стал рассматривать непонятные для меня значки. — А может быть, ты ревнуешь?
— Дурак, — беззлобно выругался Саня и опять заволновался, затеребил густые волосы. — Вот убей меня, Митяй, а я не могу тебя представить артистом. Не могу — и все! Такой труд, столько терпенья — разве ж это для тебя?
Кочевой раздражал меня своим простодушием и наивностью.
— Погоди, начну сниматься, сыграю Павла Корчагина — представишь. А наши картины смотрит весь мир, все человечество! — Никита и Саня переглянулись. Чтобы смягчить самонадеянный тон, я сказал поспешно: — А знаешь, с кем я буду учиться? С Ниной Сокол. Я вчера познакомился с ней.
Длинные ресницы Сани дрогнули.
— Вот ее я представляю артисткой, большой артисткой! — Он ударил кулаком по своей коленке и улыбнулся застенчиво: — Не обижайся, Митяй… Факт совершился, теперь будем ждать исхода.
— На детей не обижаются, Саня, — заметил Никита. — А ты — младенец.
В комнате ни на минуту не прекращалась музыка — пианист отрабатывал упражнения, рыжий неустанно взмахивал смычком, придавив подбородком скрипку к плечу, любовался гибким движением своих пальцев.
— Уведи нас отсюда, Саня, — взмолился Никита, беспомощно оглядываясь. — Все-таки стук молотов в кузнице лучше, чем такая музыка. От нее, пожалуй, с ума сойдешь…
Солнечный луч узенькой полоской улегся на стол, перечеркнул нотные страницы, напоминая о загородной прогулке, о шелесте лип в парке, о лодке на реке…
Сергей Петрович прислал мне ответ:
«Признаться, я был несколько озадачен, Дима, прочитав твое письмо, — слишком крутой и неожиданный для меня поворот ты совершил. Но я не стану упрекать тебя, если это влечение победило в тебе все остальные и ты готов к тому, на что идешь. Ведь школа эта — наша, советская, учителя в ней тоже советские; одного из них, Николая Сергеевича Столярова, я хорошо знаю — вместе воевали когда-то, так что за воспитание твое я спокоен. Я об одном лишь прошу: не рассчитывай на легкое будущее. Делу, которому ты себя посвящаешь, придется учиться всю жизнь, а учеба эта трудная, кропотливая, она потребует от тебя всех сил души, всех чувств и гражданского мужества. Будь честен перед собой и товарищами, не ленись, изучай все глубоко и серьезно. Желаю тебе удачи…»
Я почти декламировал это письмо, расхаживая в одиночестве по пустой и тихой квартире. Кот Матвей педантично ступал за мной по пятам, ожидая, когда я сяду, чтобы забраться ко мне на колени. Но мне не сиделось. Я смотрел в окно, как в сквозной синеве над куполом старой церквушки в радостном исступлении метались голуби, и беспричинно смеялся. До чего же хорошо жить на свете!
В автобазе я получил расчет, купил себе две рубашки, ботинки; на костюм денег не хватило, и Павла Алексеевна аккуратно почистила, выгладила и зачинила мой старый; я выглядел почти нарядным для начала занятий.
Впервые я не съехал по перилам, а медленно, даже с некоторой солидностью спустился с крыльца, хотя ног своих и не ощущал. Достигнув «Колизея», я несколько раз обошел пруд, усмиряя в себе отчаянный трепет, не решаясь переступить порога школы, — еще твердо не верилось в то, что произошло. Сорок человек из девятисот — подумать только! В конце бульвара, за метро, густо-красный пылал закат, как бы подчеркивая мое смятение. Зажглись фонари, и рыжие пятна отсветов задрожали на воде.