Мать усиленно затеребила полотенце в руках.
— Коли решили, так я помехой между ними не встану. — Она умоляюще поглядела сначала на него, потом на нее и, понизив голос, попросила: — Только, пожалуйста, не расходитесь уж…
Андрей тоже приблизился к матери:
— Спасибо. Мы не разойдемся.
— Вот и хорошо. — Она поцеловала его в щеку, сказала, обращаясь к дочери: — Парень он, видать, скромный, ты его не обижай. А ты, Андрей, поблажек ей не давай, не спускай ей ни в чем. А то ведь я ее знаю!..
Андрей засмеялся и поцеловал мать.
Утром меня разбудил укоряющий шепот матери:
— И бессовестный же ты… Неужели другого места не нашел — залез на парня… Ишь растянулся, как барин. Чего щуришься? Видать, стыдно стало… Так вот и слазь, коль стыдно. Ты не пушинка, в тебе полпуда — вон бока-то какие гладкие…
Я улыбнулся: мать подметала пол и совестила кота Матвея, который любил понежиться на моей спине, когда я спал, но не сгоняла его, надеясь, что он послушается ее и сойдет сам. Я повернулся, и кот спрыгнул на пол, недовольный, потянулся, выгнув спину, потом с достоинством побрел вслед за матерью на кухню поживиться чем-нибудь.
Вошел Никита — я узнал его по голосу, прозвучавшему в тишине резко и возбужденно:
— Страдающий дома, тетя Таня?
После того как Тоня вышла замуж и переехала к Караванову, в квартире у нас стало как-то тихо и скучновато, мать как будто съежилась вся, потерянно бродила по комнатам или сидела на крылечке, безмолвно глядя в сторону ворот; она всегда была рада Никите, который опять зачастил к нам.
— Дома, дома, — ответила она оживленно. — Лежит на диване. Поди-ка, подыми его, взбодри…
— Сейчас подымем, — отозвался Никита тоном доктора, пришедшего к больному. — Все валяешься? Погружен в мировую скорбь? Она, кажется, не в моде у нас.
В светлой рубашке с расстегнутым воротом и засученными по локоть рукавами, он был безмятежен и ироничен, глаза смеялись; от него веяло молодой непреклонной силой и уверенностью… Не есть ли это признак души примитивной, нетонкой? А, чепуха какая! Вот что значит настроение, омраченное тяжелыми думами… Но улыбнулся я ему невесело, принужденно.
После «Партизанских ночей» я ожидал, что меня, как часто бывает в кино после первой картины, начнут нарасхват приглашать сниматься. Но в «обойму везучих», счастливцев — так я думал, — вроде Николая Крючкова, Бориса Андреева или Петра Алейникова, я не попал… Съемочная пора была в полном разгаре, многие из нашей школы уехали в экспедиции, Леонтий Широков получил две роли сразу, а меня даже на пробу никто не вызвал. Неужели Кочевой действительно прав, Вася Грачик у меня не получился, и людям, сведущим в кино, это ясно? Мне было о чем поразмыслить…
— Ну, что у тебя? Давай выкладывай, — попросил Никита и, выслушав мои сбивчивые рассуждения о «безвестном будущем», о «тупике», в который я зашел, грубовато оборвал меня. — Хватит! Я все понял. — Он в сокрушении развел руками. — Ваш брат — артисты, музыканты, поэты — удивительный народ!.. Я говорю про молодежь. Не успел опериться еще, не изучил азов, за партой сидит, еще ничего путного не сделал, а уж претендует на мировую известность, мечтает о богатстве, славы требует. Избаловали вас разными словами об исключительности, а вы и поверили — уши распустили, носы позадирали… Вот ты, например… Кто ты такой? Пока только студент. Тебя сняли в большой роли, люди смотрят, хвалят, радуются. А ты захотел своей особой заполнить сразу все экраны. Многого захотел. Рановато. И вообще не смей жаловаться! Противно. — Он рассердился и шумно стукнул ладонью по столу, чайная ложка, подпрыгнув, со звоном упала на пол. Никита поднял ее, улыбнулся: — Женщина придет… Одевайся скорее.
Никита всегда действовал на меня успокаивающе. Ясный и прочный мир его представлений рассеивал мои сомнения и опасения. Так было и на этот раз. Действительно, почему меня должны снимать, когда на экзаменах я показался плохо? И не поддержи меня Столяров — возможно, совсем отчислили бы из школы, как Сердобинского. Нам всем еще учиться да учиться!.. А роли в кино — дело случая… Это все верно, однако другие учащиеся… Не обладают же они исключительными способностями и мастерством, а их снимают… Ого, во мне, кажется, заговорила зависть?.. Прочь ее, прочь! Она, как ржавчина, изъест душу…
— Смотри на все проще, яснее, — сказал Никита бодрым голосом, с насмешечкой. — А ты все копаешься в себе, все размышляешь: ах, через два миллиарда лет солнце погаснет, земля оледенеет и погрузится во мрак — стоит ли сейчас жить! Любишь поворошить ты свою душу, малую царапину превращаешь в рану. И морщишься, страдаешь… Эх, ты! — Он налил из графина воды в стакан, выпил, а остаток плеснул на меня.
— Не балуйся! — крикнул я вскакивая. — Что я тебе — Иван Маслов?