Она была весела, довольна собой, может быть, своей победой. И тем, что она знала: во мне есть, что победить. Тогда я встал. Встать было не так-то просто. Я был один, воздух был пронизан светом. Очки были целы.
Не могу больше, солнечный луч скользит по корешкам политиков — мне так нужно тебя видеть. Напряжение во мне растет, разбухает, почти переходя в безумие. Это желание, но желание, не поддержанное действенными мерами, которые помогли бы ему осуществиться, как это бывает у людей практических, которые жизнь понимают лишь как военную тактику, даже если женщина уже в постели. Нужно ли достижение, если такова его цена? Что возмещает победа, если стоила такой борьбы? Утолить голод всех изголодавшихся частиц моего «я», а не только той, самомалейшей, которая не затратила усилий. Ибо когда борьба длительна, по-настоящему наслаждается только та, самомалейшая.
— Ты ничего не хочешь завоевывать, хочешь, чтобы все давалось тебе само собой, — сказала мне Элена.
Но что за удовольствие получишь на вершине горы, если пришлось добираться до нее пешком? Лично я отдаю предпочтение автомашине. Утолить желание всех частиц своего я, в которых оно заговорило, чтобы удовольствие досталось им полностью, а не в виде огрызков. Как у детей — чтобы до отвалу. И таково временами желание видеть тебя — до удушья. Вот как сейчас, особенно сейчас, когда я придавлен одиночеством, беспомощен, в страхе, а ты так далеко. Потребность видеть тебя, от которой перехватывает горло, хоть пинай ногами мебель, как ребенок. Неодолимая, неутолимая, хоть криком кричи. Видеть тебя. Пулей вылетаю в дверь, выталкиваю сам себя, мой попутчик — безумие: где ты? Стоит зима, ты пошла погреться на какое-нибудь политическое собрание, одно из тех, на которых решаются судьбы мира.
И вот я тоже на собрании, на первом попавшемся, высматриваю тебя, не мелькнет ли верткая головка в солнечных завитках. Ты красива, золотистые ноги обнажены, между полосками зубов припаянное к ним тонкое лезвие агрессивности, ты стоишь на песке, держа на плечах своих всю полноту дня. И безмерность власти твоей, распахнутой в просторы моря. Но здесь я не вижу тебя, бреду по проходу партера, разглядываю публику наверху, в ярусах, не вижу тебя. А на сцене — стол президиума, длинный-предлинный, а за столом члены президиума. Возле стола — трибуна, на трибуне — выступающий. Он уже стоял там, когда я вошел, налаживал микрофон, кипя апостольским рвением. Он говорил — пока он говорил, я искал местечко у стены, вдоль которой уже стояли люди, — он говорил:
— История неумолимо шагает вперед, и я повторяю, что неотъемлемое право народа…
Чертов грохот, доносящийся с верхнего этажа, где идет ремонт, мне ничего не слышно.
— …святое право народа и то высокое, незапятнанное, святое понятие, что зовется свободой…
— Да здравствует свобода!
— Да здравствует!
— Обскурантизм и гнет объединили свои силы и сообща ликуют во тьме, а невежество и голод… Но мы знаем, что наше будущее и будущее наших детей в нерушимом союзе мира, и слава тем, кто из тьмы застенков зовет сияющий свет, уже мерцающий на горизонте, и ликующую победу священной свободы…
— Да здравствует свобода!
Оратор был невысок ростом, мускулист; он снял пиджак. Снял галстук. Засучил рукава рубашки, все члены президиума сняли пиджаки, засучили рукава. Все участники собрания поснимали пиджаки, засучили рукава. Я тоже снял пиджак и засучил рукава, потому что не хотел привлекать внимание к своей особе. Да еще эти очки, проклятые очки. Вокруг были люди, исполненные энергии, мускулистые, готовые к бою. Я стал пробираться к выходу, пользуясь мгновениями паузы, — как это мне вспомнилось, что Элия?.. Взоры собравшихся были обращены в будущее, они не заметили меня, человека, который так плохо видит вдаль. Плотные, коренастые, мускулистые. Выходя из зала, я обратил внимание на одного человека, у него рукава засучены не были. Он сидел, ссутулившись, совершенно седая голова склонилась на грудь, он спал. Наконец я добрался до двери. Снова я на улице, снова среди зимы.