Не надо, не улетай… Нет, улетай! Но только не туда… Ты ведь обещал мне никогда не возвращаться! Ты обещал забыть!
…Бабушка, не умирай! Не оставляй меня одного! Пожалуйста! Бабушка!!!
Ты мое спасение, бабушка, мой ангел-хранитель, мой дом, моя единственная надежда, ты не можешь умереть и оставить меня одного!
Она плачет, слезинки текут по вискам, прячутся в волосах. Она жалеет меня, не себя, она знает, что, как только ее не станет, не станет и меня. Я пропаду, сгину, я упаду на дно и, наверное, умру тоже. Может быть, не сразу… Лучше бы сразу… Но что поделать, если ее сердце — как рваная тряпочка от лопнувшего шарика.
Через несколько дней после того как из заключения, паче всех надежд и чаяний, вернулся-таки мой отец, отсидев десять лет, вернулся злым, веселым и здоровым, как будто не в зоне был, а в санатории, бабушка позвала меня к себе и сказала: «Я скоро умру. Постараюсь быть с тобой, сколько смогу, но, боюсь, надолго меня не хватит. Будь к этому готов».
Мне было тогда двенадцать лет.
Бабушка умерла три года спустя. Она сделала все, что могла, тянула из последних сил, она оставила меня почти взрослым. Почти.
Бабушка умерла где-то между ночью и утром, в середине теплого, вкусно пахнущего июня 1996 года…
А на самом деле мы умерли с ней вместе в тот солнечный летний день, когда вернулся из зоны мой отец, убийца и садист.
Мне было двенадцать, а бабушке пятьдесят восемь, и мы могли бы жить еще долго. Но так бывает даже с самыми хорошими людьми — начинается война, тонет корабль, машина теряет управление, в дом приходит убийца. Тут уж ничего не поделаешь — это судьба, естественный отбор, защита от перенаселения. Статистика.
Мы старались поменьше бывать дома, но это нас не спасло. Удивительно, как мы целых три года протянули под одной крышей с отцом, до сих пор удивляюсь и — ругаю себя. Ведь я мог убить его тогда, до бабушкиной смерти, а не после. Скорее всего, мне ничего бы за это не было. Но я был еще слишком маленьким, я слишком сильно боялся, и тогда еще я не был заражен Тьмой.
Бабушка остывала, отец храпел в соседней комнате, а я… Отец говорил, что я похож на него, но я не верил… Напрасно, должно быть… Должно быть, мы ОЧЕНЬ похожи, должно быть, он на моем месте поступил бы так же, как я, — перерезал бы горло собственному отцу остро отточенным кухонным ножом для рубки мяса. Я воображал себя маньяком из кино, когда поднимал над головой нож с широким лезвием, я даже постарался поймать на него блик от фонаря, словно заботился о невидимой камере, которая могла запечатлеть сие действо, — красиво.
Дух моей бабушки витал тут же, мне казалось, что он меня одобряет.
Я рубанул отца ножом по горлу и бросился бежать, когда тот вдруг открыл глаза и посмотрел на меня. Молча, без единого звука.
Не знаю, убил ли я его. Крови было много, но это еще ничего не значит… Ничего не значит, когда речь идет о моем отце! Может быть, его вообще нельзя убить… Может быть, нельзя убить человека, зараженного Тьмой.
Тьма — это безумие, которое настигает в самый неподходящий момент, но, может быть, она и охраняет тело, в котором живет.
Перед тем как посадить, отца тестировали в психушке и признали здоровым, — наверное, просто очень хотели, чтобы главарю самой кровавой в Шатуре банды дали вышку.
Вышку дали, но потом случилась амнистия и ее заменили пятнадцатью годами лишения свободы, а вышел отец — через десять. Опять амнистия… Или за хорошее поведение…
Не было бы амнистий — сложилась бы моя жизнь совсем по-другому. Моя жизнь, бабушкина жизнь и жизнь множества других людей, которые не хотели отдавать свое, — потому что, едва выйдя на свободу, отец сколотил новую банду, ничуть не менее кровавую, чем предыдущая. Потому что мой отец — убийца и садист. Потому что он никогда не просит, когда может взять сам.
Я перерезал горло своему отцу и убежал из дому. Я мчался прочь, как будто за мной гналась тысяча чертей… Да что там черти, сам же отец и гнался… С ножом… Окровавленным… Я весь был в крови — хорошо, было раннее утро и по улицам никто не шастал, — я бежал прочь от дома и смеялся сквозь слезы. Сквозь слезы по бабушке и от радости, что убил отца. Никогда и ничему я не радовался сильнее.
Умылся и переоделся я в гараже возле железнодорожной станции, где стоял старенький «жигуль» одного из моих приятелей, переоделся в драный ватник и промасленные штаны и побежал на электричку.
С тех пор я больше никогда не появлялся дома, даже в город не приезжал никогда. Я сел в электричку и уехал в Москву. Единственное, о чем я жалею, что не смог похоронить бабушку… Соседи, должно быть, постарались, похоронили по-человечески — бабушка дружила с соседями, они ее любили.