Люди, не внимая дневной оттепели, растопившей дорожную грязь, шатаясь, передвигались друг к другу в гости, пили, горланили песни, а вечером шли в отсыревший холодный клуб, куда свет еще не провели, и поэтому не работал проигрыватель. Зато потерявший память баянист, уперев взгляд в пол, неистово буянил со своим инструментом, и свечи сотрясались от топота танцующих и поющих частушки. Наплясавшись, люди опять пили, парочки, дрожа от холода, целовались по темным углам, другие пары дрались и пили мировую. Расползались по домам, и кто-то блуждал в потемках, хрумкал наледью на лужах и злобно зазывал потерявшихся друзей, а кто-то, напротив, гнал друзей прочь. Но наутро встречались опять и снова пили с кем придется и где придется: по гостям, в клубе, в поселковых гаражах, ехали в гости в гарнизон, возвращались с пьяными офицерами и их женами, опять собирались в клубе… Истаяли заботы, истаяли мысли – только пафос распрягшегося самолюбия, ведь пьянка была не от радости.
– Все суета сует, – говорил кто-нибудь, поднимая стакан с водкой. – А мы задумчиво выпьем и споем. – И Бессонову уже чудилось, что это вовсе не он говорил, а кто-то другой, из тех многочисленных компаний, из тех лиц, которые проплывали перед его взором в эти три или четыре дня. Три или четыре? Он пытался вспомнить и не мог осилить выпавшего из памяти временн
Рядом было пусто. Бессонов выпростал голову из-под одеяла и длинного кожаного пальто, которыми был укрыт. Увидел очертания комнаты, кого-то еще перед собой, бугристо лежащего на соседней койке. Поднялся, прошлепал босыми ногами к ведру на лавке, сунул в ведро ковшик, тот ударился в твердое. Бессонов приподнял ведро – было оно тяжелым, значит, с водой. Опять сунул внутрь ковшик – тот ударился в твердое. Тогда он сунул в ведро руку, стал ощупывать представившееся донышко и наконец сообразил, что вода в ведре покрылась ледяной коркой. Он почувствовал озноб, да такой сильный, что была это уже не дрожь, а мелкие судороги, сводившие тело. Пробил лед ковшиком, зачерпнул немного воды, отпил и вновь забрался в постель, съежился и дрожал в ознобе, видя перед собой узенькую щель. В этом световом проеме и появилось лицо шкипера. Бубнов наклонился, присматриваясь, увидел глаза Бессонова и стал нашептывать белыми губами:
– Беда, Семён, беда…
Бессонов высунулся из-под одеяла.
– Как же теперь жить-то?.. – нашептывал Бубнов, и видно было, что еле держался он на ногах, было ему плохо, наверное, плохо с сердцем, едва не падал. – Денежки, Семён… денежки мои пропали… Как же теперь?.. Да как же я теперь?.. Денежки мои пропали…
– Не гунди, – сказал Бессонов строго, хотя и у самого екнуло в груди. – Ищи лучше. Спрятал, наверное, да не помнишь…
– Искал, искал… Пропали денежки мои. Везде искал.
Бессонов вновь укрылся с головой. Но слышал шорохи и шаркающие шаги Бубнова, и голос его, скороговорочный, но при этом остывший, мертвый:
– Денежки пропали мои, пропали, как же теперь?..
Свеженцев заворочался на своей койке, спустил ноги с постели, был он одет в штаны и куртку и обут в башмаки. Тоже стал смотреть под своим матрасом. Бессонов насторожился, опять высунулся из-под одеяла. Свеженцев копался под матрасом в изголовье, потом поднял его и совсем сбросил на пол.
– Моих денег тоже нету…
Бессонов уселся, не скидывая с плеч одеяла, стал разбирать скомканные горой, брошенные прямо на пол вещи. Кое-как оделся и полез за своим чемоданом, уже понимая, что денег там не будет. Вывалил все содержимое на пол: полиэтиленового пакета среди вещей не было. Не было и документов. Никаких: ни паспорта, ни военного билета, ни диплома.
– Где Зосятко?
Зосятко не было, хотя постель его лежала разобранной и одеяло бугрилось, будто там кто-то спал.
– Буди Гришу, – сказал Бессонов. – Хотя чего там, с ним тоже все ясно…
Свеженцев, пошатываясь, пошел к Грише, стал расталкивать:
– Гриша, деньги свои смотри.
Гриша проснулся и по примеру Свеженцева стал шарить под своим матрасом. Бодрым голосом сообщил:
– Денег нету!