Но мог вдруг проснуться с ощущением приближающегося чуда. Вот, казалось, сейчас, сегодня, произойдет нечто… Он в детстве бегал – не за чудом даже, а вот за этим ускользающим ощущением. Однажды, еще мальчишкой, перейдя за городом овраг и углубившись в истерзанный тропинками замусоренный лесок, Бессонов отправился в путешествие – зачем, он тогда и сам не знал и, лишь когда подрос, понял, что ходил за чудом. Но тогда у него было время страшного детского одиночества, внезапного, неисследованного. Ему исполнилось тринадцать лет, а отец погиб на производстве за пять лет до этого. Мама с Семёном переехали на окраину города и поселились в обшарпанной двухэтажке с коммуналками. В прежней школе Семён был круглым отличником. А в новом районе, на следующий день после переезда, отправляясь в школу, он увидел за домом на заборе сидящих пацанов. Были они похожи на худых птиц: с темными глазами, с клювами-окурками, дымок вился над их головами. Расхристанные, цвыркающие сквозь зубы, как это делают воры-недоросли, они смотрели на него как на явившееся пред ними смертельное оскорбление всему, что составляло их жизни. А он, в белой рубашечке, в красном галстуке, в отглаженных брючках с аккуратной заплаточкой под цвет, с вычищенным портфельчиком в руках, возьми да и подойди к ним, а подойдя, скажи: «Здравствуйте, мальчики…»
Они его били-месили ногами по-взрослому, с подскоками, со смаком. А потом достали свои остроконечные отростки и вразнобой описали валяющегося в грязи. Несколько дней спустя Семён вместо школы спустился в овраг, перешел по шаткому мосточку через ручей, поднялся на склон и углубился в лесок, испещренный замусоренными тропинками. Что его влекло вперед, он не понимал, только ему казалось, что если пройдет немного, то испарится из него тяжелое, смутное чувство обреченности, не отпускавшее его в те дни. Но ничего этого не происходило, он шел и заглядывал все дальше и дальше вперед: вот за то разлапистое дерево, вот за тот куст… Вскоре замаячил широкий просвет. Семён вышел на опушку, за которой до горизонта лежало ровное поле в нежной пушистой зелени, и на той стороне фиолетово кудрявился другой лес. Семён вдруг решил, что нужно непременно дойти и до той загадочной лесной полоски. Он пошел по мягкой черной почве, давя озимые, добрел до леса, а потом пошел дальше и шел так почти до самого вечера, а опомнился, только увидев низкое солнце. Но ведь так ничего он и не нашел за весь день, никакого чуда. Он только выбился из сил, и душа его опустела, что хоть рыдай, сперло дыхание, глаза защипало. Это было отравой, начинкой, сутью того, что в те дни мерещилось ему жизнью.
Его били месяц: ловили и били, стерегли у дома или школы. Он и через школьное туалетное окно убегал от них. И его бы забили, убили, как убили через несколько лет Аржака, мальчишку с их двора, если бы Бессонов не озверел. Он через свое озверение протиснулся, пробился в будущее, в жизнь. Однажды, вместо того чтобы бежать, он бросил портфельчик наземь и врезался в гущу своих врагов, в вожачка их, в стриженного под бокс Пеца, имевшего на темном лице рубцы-морщины почти как у взрослого мужика. Враги, оценив такой порыв, расступились, дав возможность биться им один на один. И оказалось, что под внешней внушительной суровой оболочкой Пеца скрывался рыхлый и безвольный малый. Бессонов же повалил эту ненавистную оболочку и всю ее избил-изодрал в кровь, так что Пец скоро стал выть, и перепуганные враги кое-как оттащили Бессонова от своего павшего, истерзанного уже не вожачка.
С тех пор было покончено с красным галстуком, выглаженными брючками, отличными оценками… Те три года, что улица перемалывала его, прояснили, что его ждала расписанная наперед судьба, которую приняли на себя многие жильцы квартала, его друзья, его кровные братья, с которыми он не раз смешивал кровь в уличных сражениях. Но он, к удивлению соседей и отчаявшейся было матери, не вылетел из школы, не запил горькую, не сел в тюрьму и преждевременно не погиб от ножа. Его место будто занял другой человек, казалось, вовсе не назначенный в такую жизнь, увиливающий, уползающий из-под занесенного кулака улицы. Этим человеком, огненноволосым Аржаком, Бессонов будто был выкуплен у судьбы.
Конопатый, ржаной, аржаной – Аржак. Не было никакой зримой взаимосвязи его сияющей внешности с внутренним устройством врожденного раба. В Аржаке раб его, голенький, беспомощный, весь выперся наружу и ползал аржаческими коленками в пыли, угодничал, терпел жуткие унижения, но, будто завороженный, не прятался от этих унижений, а словно искал их, неотступным хвостиком таскаясь за дворовой шпаной. Он даже не шестеркой был в дворовом мирке – урной, законченной слякотью, у которой уже не было ни малейшей надежды стать человеком. Какой-нибудь Пец, сидя вечером на лавочке в компашке под гундливую гитару, мог повести ленивым взглядом в сторону рыжеволосого и сказать:
– Аржак, подь сюда.
Тот покорно приближался.
– Открой пасть.