Траулер на этот раз подошел ближе к неводу, здесь глубже, чем на тятинском рейде. Несколько любопытных с высоты борта смотрят с сонными лицами, как пластаются внизу, в море, рыбаки. И кто-нибудь из рыбаков иногда замирает оцепенело и ответно смотрит снизу вверх на тех сонных, почти сухопутных в его представлении людей на высоком борту, для которых море всегда плещется где-то далеко внизу или в иллюминаторе, смотрит, мало понимая происходящее, мало понимая себя среди серебристо-кровавого месива. Витёк замешкался, зазевался, но ему не сказали ничего, только Бессонов несильно корпусом отпихнул его чуть в сторону, а Витёк в эти секунды промедления, оцепенелости пытался ощутить себя, тело свое. Одежда под резиновым костюмом и робой мокра от пота и залившейся воды, мокры ноги, и вокруг костюмы блестят от чешуи и слизи, фосфоресцируют. Пространство переполняется запахом рыбы – запахом смерти. Он то совсем не чувствуется, то с новой силой сокрушает обоняние. Умирающая горбуша пахнет закисшей капустой. Рыба свежая, но Витьку кажется, что его сейчас вывернет наизнанку от ее запаха… И в какой-то момент все окружающее для него теряет реальность, бытийность, на него обрушивается ощущение, будто погрузился он с головой в море и дышит водой. Все утрачивает значение, и рыба – тоже. «А что же это?» – спрашивает себя Витёк. Это рыба, знает он. Но знает как-то отстраненно, потому что сознание отказывается понимать, что вот эти продолговатые сильные тела – живое, рыба. Для рыбаков она уже не мерило жизни моря и не мерило щедрости моря, она уже не эквивалент денег и человеческой жадности. То, что происходит, вовсе не жадностью движимо, все это неважно и неценно, а важен голый, утративший смысл процесс: «Греби! Греби! Греби!..»
Более суток в море. Кунгас за кунгасом. И опять ночь, звезды вновь расселись на качелях. В два часа ночи Бессонов объявил перерыв. Капитан СРТМа, лысый, плечистый, в зеленой штормовке, с борта спросил:
– Вас проводить? Ведь темно, я подсвечу до берега.
– Дойдем, – заплетающимся языком ответили с кунгасов.
Правили на огонек костра: Валера, высаженный на берег к вечеру, чтобы состряпал ужин, знал свое дело – жарил маячок. Но и капитан тоже подсвечивал – луч шарил по берегу, являя его совсем необычным, неузнаваемым для рыбаков. Швартовались. В бараке, стянув робы и запихав в рот какой-то теплой еды, поп
Обедали в необычной обстановке, в каюте у капитана: прибрежники на море – уважаемая каста. В деревянном ящике с землей – живая елочка. Фотография двух мальчишек. Рисунок Тибета. Капитану всего под сорок. Общительный, живой, быстрый, был уже четыре месяца в море.
Витёк вернулся в кунгас, сменил Свеженцева. Сидел на банке, поминутно отпихивался багром от железного борта судна. Волна разгулялась к обеду, кунгас летал вверх-вниз, и Витёк то видел днище судна, овал в облупившемся сурике, обросший ракушкой и темно-зеленым мхом водорослей, то взлетал почти вровень с палубой, и тогда рыжая собачонка с хвостом калачиком, навострив ушки, поднимала лай на чужака, являвшего ей уставшие, равнодушные глаза.
С борта траулера склонился вахтенный, тоже молодой, сказал таким тоном, будто провинился чем перед рыбаком:
– Иди обедай, я посмотрю.
– Ничего, я уже… Да и куда я, мне нельзя… – Витёк не мог оставить кунгас. Болел на коленке чирей, стянутый отвернутым голенищем болотника, саднило руки, гудела спина, было зябко, и ему не хотелось разговаривать.
После сдачи впервые за много дней они позволили себе расслабиться – парились в больших бетонных ванночках на Чайке. Разбавили радоновый кипяток источника морской водой и с блаженством отмокали. Жора заварил чай в трехлитровой банке на подземном кипятке, пили его вдумчиво, невольно пытаясь уловить какой-нибудь привкус, и дружно соглашались, что у кипящего родника есть особая природная сладость.