Истина не обязательно то, до чего нужно дознаваться. Раньше «подноготной» истины — то, что всё есть так, как оно есть. Об этом напоминает греческое имя истины: ἀλήθεια, открытость, незабытость, непотаенность. Раньше, чем начать деятельность самообеспечения, человек был способен к отрешенной свободе — к тому, чтобы допустить в своем присутствии и своим присутствием всем вещам быть как они есть. Он был местом вещей, уместным среди вещей. Он осуществляется, когда возвращается к тому, чем был с самого начала. Он уходит от навязывания своего образа миру не переходом на машинную фиксацию данности с помощью датчиков, а восстановлением своего существа, которое не форма.
Лучше присмотримся к Ксенофану. «Бичеватель Гомерообмана», отвергавший гомеровских людей–богов, но «полусмиренный», потому что не полный скептик, он ввел бога единого, всецело видящего, всецело мыслящего, всецело слышащего. Что это — наивность? Или, теперь скажем мы, указание на то единственное, что дает человеку вернуться к себе: вслушивание, вглядывание, вдумывание в мир.
Вернемся к фр. В 15: «Но если бы руки имели быки или львы или могли рисовать руками и создавать произведения, как люди, то лошади — подобные лошадям, быки — подобные быкам рисовали бы и образы богов, и их тела». Совсем не обязательно думать, что смысл здесь может быть только один, иронический. Вот как развертывает ту же мысль Николай Кузанский: «Твой лик, Господи, предшествует любому и каждому лицу как прообраз и истина всех лиц, и все лица — изображения Твоего неопределимого и неприобщимого лика, так что всякое лицо, способное вглядеться в Твое лицо, ничего не видит иного или отличного от себя, потому что видит свою истину, а истина прообраза не может быть другой и отличной: инаковость и отличие присущи только изображению, потому что оно не есть сам по себе прообраз […]. Когда человек приписывает Тебе лицо, он не ищет его вне человеческого вида, потому что его суждение стяжено внутри человеческой природы (est infra naturam humanam contractum)». Сверхчеловеческому в человеке вовсе не нужно быть иначе чем по–человечески. Оно не перестает быть сверхчеловеческим, когда становится истинно человеческим. Чтобы подняться к божеству, не нужно выходить из правды и существа человека, наоборот, нужно вернуться к ним.
В знание познаваемое не входит иначе как узнанным, приведенным в образ доступного нам знания, т. е. очеловеченным, как в восприятии быка всё будет об
Οὖλος ὁρᾶι, οὖλος δὲ νοεῖ, οὖλος δέ τ᾽ ἀκούει.
Ксенофан только что объявил, что бог не подобен смертным ни телом, ни умом, и следующим шагом — не сделай он его, скептики не назвали бы его всего лишь «полувоздержным» — взглядывает на бога через человека в его способности видеть, слышать, думать. Это не значит, что бог в представлении Ксенофана видит, слышит и думает как человек. Но когда видя, слыша, думая человек сбывается в полноте своего человеческого существа, он узнаёт всё, что можно знать о боге, и ничего о нем иначе как по своей собственной истине не узн
Если здесь сбиться, риск человекобожия конечно остается. Ксенофановский бог не подобен мысли — и всё равно присутствует только в мысли; он отталкивается от человека в обоих смыслах отправления от человека и далекости от него. «Бранил Гомерову ошибку — и вот тебе на, вылепил бога, отталкиваясь от человеков, неподвижного, спасенного, более мыслящего, чем мысль». Антропоморфизм здесь и не обязателен, и не исключен.