Главное отличие послереволюционных лет от предшествующего периода заключалось в овладении массами новой политической, экономической, военной, административной терминологии. Пожалуй, никогда ранее, вплоть до 1920-х гг., русская лексическая система не претерпевала столь радикальных трансформаций как с внутренней, имманентной стороны (передвижка лексико-стилистических границ, переформирование старых лексико-семантических рядов и складывание новых), так и внешней (сложение новой социолингвистической базы). Степень воздействия, интенсивность влияния на языковую личность многих общественно-политических, экономических, социальных терминов, прежде ограниченных литературно-книжными сферами языка (литература, публицистика, пресса) и малопонятных подавляющей массе языкового социума (крестьяне, рабочие, солдаты, матросы), в послереволюционной прессе, новых учебниках, листовках, пропагандистских речах многократно выросла. Следствием этого стало активное проникновение новой или актуализированной терминологии в лексикон и прагматикон индивида. Кроме того, одним из важнейших механизмов трансляции новой терминологии массам и ее внедрения в речевой обиход являлись политические беседы, проводимые специально подготовленными людьми (в их числе были активисты, безбожники, политруки, селькоры, рабкоры) среди крестьян, солдат, рабочих. Процессы освоения общественно-политической лексики разными социальными группами (напр., солдатами Московского военного гарнизона [Шпильрейн et al. 1928], крестьянством [Шафир 1924; Селищев 1928: 210–218], рабочей молодежью [Селищев 1928: 207–209], сельскими корреспондентами [Меромский 1930]) стали популярным и новаторским объектом наблюдения и социолингвистического описания в послереволюционные годы. Для их проведения были разработаны и впервые использованы социолингвистические методики (критический анализ некоторых дан в [Винокур 1925]).
Лексические изменения в конце 1920 – первой половине 1930-х гг. (годы первой пятилетки) характеризовались увеличением «технических» заимствований из английского языка; именно в эти годы английский стал ведущим языком-источником, заметно потеснив немецкий и французский [Крысин 1968: 85–126]. Но со второй половины 1930-х гг. начался процесс массовой замены прежних иноязычных слов русскими эквивалентами в рамках усиливающейся конфронтации со всем иностранным; само понятие «иностранный» приобрело в официальной пропаганде негативные коннотации [Паперный 1985: 60–61]. Все возрастающий контроль государства над всеми сторонами жизни людей, осуществление политики языкового планирования, борьба с заимствованиями в художественной и технической литературе, введение внутренних паспортов, ограничивающих свободу перемещения по стране, система прописки – все эти факторы привели к «более медленным накоплениям в словарном составе» середины 30-х гг. [Comrie et al. 1996: 205], чем в предшествующий период.
Социолингвистические изменения, происходившие в русском языке в советский период и в значительной степени обусловленные кардинальными социальными трансформациями, в эмигрантской разновидности языка протекали более медленными темпами. Одной из консервирующих причин являлось сохранение дореволюционных классовых и сословных различий между людьми, во многом определявших и речевые стратегии и тактики узуса. Исследователи первой волны русской эмиграции отмечали три характерные черты лексического состава эмигрантского узуса: «архаичность, иноязычность, разговорность» [ЯРЗ 2001: 111], кроме того, они констатировали также «ограниченность словаря» [РЯЗ 2001: 57; также: Грановская 1995: 55]. В принципе, в таком утверждении нет ничего необычного и удивительного: с одной стороны, эмигранты вынуждены прибегать для выражения многих понятий, обозначения реалий (особенно повседневной жизни) к иноязычным лексическим средствам ввиду отсутствия адекватного русского соответствия, с другой стороны – устная речь, как правило, может значительно отличаться как по своему лексическому наполнению, так и по грамматическим, синтаксическим конструкциям от кодифицированных форм языка (книги, публицистика, театр, учебная литература и др.). Однако нельзя сводить весь эмигрантский узус только к устно-речевым формам и судить о «бедности» языка эмигрантов или, напротив, умилительно восхищаться сохранением устаревших лексических или грамматических форм как якобы проявлением «чистоты» эмигрантского варианта русского языка в сравнении с языком метрополии, «испорченным» советским временем. Очевидно, в какой-то мере оппозитом «обедненному» речевому эмигрантскому узусу может служить язык художественной литературы, свидетельствующий о лексическом богатстве и разнообразии, развитом языковом чутье эмигрантов и мастерском использовании писателями, публицистами различных выразительных средств: метафорики, синонимии, антонимии, паронимии и др. (многочисленные примеры и комментарии приведены в [РЯЗ 2001: 119–287]).