Из Боруджерда дороги Ибн Сины и Фирдоуси идут вместе на юго-восток в Исфахан. Б Исфахане Ахмад ибн Мухаммад, владелец ханаки Хан-Леджана, как хранит в своих преданиях народ, прячет Фирдоуси у Себя, пока старик Не наберется сил, И вот снова он На дороге, спешит обогнать свою смерть, А Беруни в это время пересекает с Махмудом Гиндукуш по Хайберскому проходу и выходит к Инду. Сердце его сжимается от радости, что видит он Индию, страну, о которой давно задумал написать книгу.
Исфахан, Что-то ждет его здесь, Ибн Сину?!
У ворот встречают друзья, почитатели и Масуми, выехавший сюда раньше, чтобы купить и устроить учителю дом.
Эмир Ала ад-давля прислал приближенных с подарками и верховыми лошадьми.
«Вот я и пришел к смерти, — думает Ибн Сина. — К естественной смерти, ибо смотрю на людей, как деревья на них смотрят. Или горы… Не участвую в милых человеческих заботах, в их радости, любви.
И теперь вам меня не убить: для живых я — мертвый. Для Истины же — живой».
Так же могли сказать о себе в эту минуту Фирдоуси и Беруни…
XIV «Душа человека слаба, но по некоторым действиям похожа на Мировую душу» [219]
Эмир Алим-хан чуть кивнул головой, властно смазывая вытаращенные на него удивленные глаза слуги-старика, а затем и его самого, выскочившего мышью во двор, и лег на теплое его место рядом с сыном. В нос ударил незнакомый запах яблоневой коры. Замерев, эмир стал жадно впитывать в себя неожиданно открывшуюся ему красоту: черные стрелочки ресниц, чуть подрагивают Я голубые тени у глаз, прядь смоляных волос, кольцом упавшую на бледный мрамор щеки. И вдруг задохнулся от любви к сыну, от чувства вины перед ним, от страшной мысли: разве может человек управлять народом если не знает, как пахнет его сын?! И заплакал, зажав рот рукою, унизанной перстнями, И весенние луга вошли в измученную душу… Он снял кольца с руки, погладил сына, «Возьму его, уйду высоко в горы и буду там жить пастухом. Разве это не счастье?»
Мальчик проснулся. Увидев эмира, шарахнулся к стене.
— Сынок… — прошептал Алим-хан. — Я… я… Помоги мне. Я пришел посоветоваться с тобой.
Мальчик затравленно сторожил малейшее движение эмира. — Вот… Посмотри! — эмир разложил на ковре кольца в одну линию, — это Турецкий вал. За ним — Врангель, А вот тут — Фрунзе укрепился несколько дней назад на левом берегу Днепра. Взял Каховку. Это здесь. Создал плацдарм, И усиленно наращивает его. Значит, готовит наступление, А мы вот тут. Видишь, как далеко. Пойдет ли он сейчас на нас, как ты думаешь? Или сначала Врангеля будет бить?
Мальчик молчал.
— Я три дня уже хожу — думаю… Англичанин этот и русские смеются. Говорят: надо быть дураком, чтобы броситься от Каховки на Бухару…
— Я бы бросился! — вдруг сказал со взрослой ненавистью мальчик и так посмотрел на эмира, что эмир молча встал и ушел.
Сегодня утром на всенародной молитве в мечети Калин Гийас-махдум, самый ученый богослов Бухары, обладающий степенью а'лам, дал фетву — одобрение на смертный приговор крестьянину Али.
Народ разошелся.
Бурханиддин-махдум ехал задумчиво на коне по главной улице Бухары и вспомнил, как мальчишкой привел в дом нищего старика, стал кормить его халвой, изюмом, конфетами, печеньем, А отец пришел и выгнал старика, Бурханиддина же сильно избил. «Пожалуй, минуты со стариком и были единственными светлыми минутами в моей жизни…» — подумал судья и горько улыбнулся.
Гийаса-махдума, оказывается, вытащили из глубокого потайного подвала, куда он залез и месяц назад и никак не хотел вылезать. Обросший, перемазанный землей и сажей, он спросил:
— Что? Уже?!
— О чем вы, уважаемый?
— Пришли?
Кто?
— Большевики, «Неужели Гийяс-махдум я вправду святой?! Еще когда прозрел то, о чем сейчас все думают: кто со страхом, кто с надеждой. И, произнося фетву, он засмеялся и сказал: „А теперь очередь за нами…“
Бурханиддин круто развернул коня и направился в Арк, Али удивленно встал, увидев перед собой главного судью.
— Не входите, — сказал он. — Клещи., О приговоре я знаю.
Бурханиддин смотрел в лицо Али, не в силах отнести глаз. Ему показалось, это не крестьянин, а Ибн Сина стоит — такой свет был в лице Али, и этот свет пружинил, не давал и шага ступить навстречу ему. Бурханиддин сел там, где стоял, на солому.
— А капля, — начал он говорить, — разве может она стать Океаном? Разве может человек считать себя богом? — Я тоже об этом думал.
Ну и?..
Капля и Океан — они… как бы это сказать… не равны, конечно. Но все же это одно и то же.
— Как?
— Ну, капля — вода. И Океан — вода.
Ты хочешь сказать: у бога и человека одна природа?
— Не знаю я этого. Но человек — это… блудный сын, что ли, бог. Вернуться он должен. Вырасти до Отца.
— А наш век, что это такое? — спросил крестьянина судья.
— Похороны бога. Самоубийство человека.
— Не понял.
— Души мало. Вещей много. Вы могущественнее стали — пушки теперь у вас, телеграф, дружба с англичанами железная дорога, — но счастья вам от этого не прибавилось.
— А ты… счастлив?
— Крестьянин есть крестьянин.
— То есть?