Стояла. Я видел, как ее ломали, — у меня какие-то стихи даже есть на эту тему. Бродский тоже чего-то написал. Тогда ведь все жили рядом — я на Греческом, а Бродский на Пестеля. Екатерининский садик, сквер у Зимнего стадиона. Основная тусовка происходила в Сайгоне. Сайгон и Малая Садовая, где собирались поэты и прочая левацкая публика, существовали одновременно. До этого собирались на кухнях. Тогда компания, которую Костя Кузьминский называл «ахматовские сироты», не была главной, были и другие поэты. В Москве были смогисты, лианозовцы, Зверев, Яковлев, Харитонов, все ныне покойные. В Питере были «хеленукты» во главе с Эрлем, Володей Горбуновым. У меня был собственный кружок под названием «Верпа». «Верпа» — это Анри Волохонский, я и Леня Ентин. Результатом стала книжка «Институт Верпы», которую издала в Нью-Йорке Юля Беломлинская, а за ней митьки в «Красном матросе». Того же времени поэмы «Подозритель» и «Эпиграф». Поэма «Слон-на» была напечатана в Питере совсем недавно, несколько лет назад, покойным Аллоем, который покончил с собой при странных обстоятельствах: вернулся в Париж, купил квартиру, машину, перевез оборудование, поехал в Питер закончить свои дела и повесился. Жена Таня до сих пор продолжает его дело, выпускает исторические книжки.
Мой отец очень дружил с Маршаком, сотрудничал с ним как переводчик, и у меня было много его книг, подписанных им самим. Для меня самый важный поэт всегда был Хлебников. Он больше всего на меня повлиял. Что касается обэриутов, то, впервые прочитав их в самиздате, я был удивлен схожестью с тем, что я делаю. Так что не могу сказать, что они оказали на меня какое-либо влияние, — к тому времени я уже делал собственные вещи. Разумеется, классицизм — Державин, Сумароков оказали на меня большое влияние. Еще Катулл, Тибулл, Проперций, Марциалл. Безусловно, Данте, Петрарка. Больше всего, конечно, Шекспир. Вслед за Ларошфуко я пишу максимы.
Импровизация, конечно, стоит на первом месте. Я очень любил джаз. Круг джазменов в Питере довольно обособленный. Первый профессиональный джазовый оркестр был у Вайнштейна. Там играли мои приятели Слава Чевычулов, Рома Кунсман, Гена Гольдштейн. Рома переселился в Израиль, где стал правоверным евреем и не мог играть по субботам. А для музыканта главная работа — пятница и суббота. Так он и перестал джаз играть. Затем он переехал в Америку. Но еще в Питере, когда мы случайно встретились на улице, он сказал, что увлекся Хиндемитом и сочиняет совсем другую музыку. Гольдштейн приезжал ко мне сюда в Париж, хотел почему-то, чтобы я сочинил какую-то музыку на его тексты — он написал какие-то английские песенки. Казалось бы, должно быть наоборот, и я ему сказал: «Слушай, Ген, все-таки ты музыкант, а не я! Я — поэт». Там же играл Сева Новгородцев, который на моей первой пластинке даже наиграл немножко на флейте в последней пьесе. Я ведь почти три года прожил в Лондоне, снова «болтаясь меж двумя столицами». Это вечная моя судьба — мотаться между всеми столицами мира.
Классика для меня в первую очередь — барочная музыка, Бах, венецианцы. Оттуда появились и песни, но вдохновил меня на их сочинение Глеб Горбовский, написавший «Когда качаются фонарики ночные». Мы с ним дружили года с 60-го, он одно время даже жил у меня, спасаясь от клопов. Они его одолели, и он пришел жить ко мне на 5-ю Советскую, пока у него травили насекомых.
Да, я женился тогда на Алисе Тилле и поменял свою комнату на Греческом проспекте в Питере на комнату в Мерзляковском переулке в Москве. Потом, когда я эмигрировал, я оставил эту комнату Алисе. И она благополучно из этой комнаты сделала квартиру, так что считает, что часть этой квартиры принадлежит мне — одна комната, по крайней мере.