Репрессии 1937 г., естественно, затронули и исторический факультет МГУ. Исчезали преподаватели, студенты, члены их семей. Был репрессирован первый декан Г. С. Фридлянд. «Едва ли не каждый месяц кто-то исчезал, и самое имя его нам приказывали забыть»[224]
. Но реакция на события определялась тем, что молодые студенты считали «борьбу с врагами народа» необходимостью, а необъяснимые аресты — досадными ошибками. Они «были воспитаны в духе глубокой веры не только в справедливость “нашего дела”, но и в непогрешимость руководства во всех его ипостасях»[225]. Перехлесты объяснялись действием отдельных людей, например, Ягоды. Этот психологический феномен подчеркивает и Рабинович, который вспоминает, что если в виновность близких людей не верили, то «при всем этом мы верили в вину лиц, более от нас удаленных. Верили в существование “пятой колонны”»[226]. Учившаяся на историческом факультете в 1934–1939 гг. В. Н. Чистякова подтверждает, что такой взгляд был типичным: «Нам тогда говорили, что эти люди [репрессированные преподаватели. —Авторы воспоминаний по-разному описывают атмосферу «Большого террора». Рабинович пишет о веселье, заполнявшем души молодых студентов МГУ, хотя постфактум и признает: «Теперь мне это напоминает танцы на краю пропасти, но тогда мы так не думали»[228]
. Иные ощущения передает учившийся всего на курс старше Тартаковский: «Это, вероятно, удивительно, но в памяти сохранилось мало конкретных фактов такого рода [аресты. —Вне критики была фигура Сталина. Даже М. Г. Рабинович, в семье которого Сталина не любили, став студентом, поддался общему настроению поклонения вождю. «Подчас мы даже верили в то, что его драгоценной для нас жизни действительно угрожает опасность со стороны “пятой колонны”»[230]
. Любимый профессор студента Рабиновича, знаменитый медиевист С. Д. Сказкин, повесил портрет Сталина над свои письменным столом. Такие же настроения были и у студентов-историков МИФЛИ: «Вообще тональность бесед была лояльной по отношению к СССР»[231].Но все описанное касалось студентов московских вузов. А как же в Ленинграде? Здесь наблюдалась идентичная картина: те же возрастные диспропорции на курсах, та же борьба с «врагами народа», тот же догматизм партийных историков и т. д. По воспоминаниям Д. Н. Альшица, поступившего на исторический факультет ЛГУ в 1937 г., «по детской своей наивности, переступив порог факультета, мы ощутили себя в храме чистой науки…. Мы, студенты первых курсов, плохо отдавали себе отчет в том, какие тучи сгущаются над нами. Правда, среди нас находились и весьма “сурьезные партейные товарищи” — студенты старших возрастов, уже хлебнувшие “ума” на рабфаках и на заводах…. Были у нас, как и везде, заведомые доносчики — борцы с “проявлениями”. По истфаку ходил известный многим поколениям истфаковцев аспирант, а затем и преподаватель — Степанищев, открыто заявлявший то одному, то другому собеседнику: “Я сейчас на тебя донесу”, — и всегда выполнявший свои угрозы»[232]
. Что касалось репрессий, то «считалось, что никаких репрессий и нет. Разоблачали и “сажали” отдельных “врагов народа”»[233].Но некоторые, благодаря складу ума, стремлению анализировать, могли критически взглянуть на реальность. В своих воспоминаниях С. В. Житомирская, проучившаяся на истфаке МГУ по разным причинам с 1935 по 1945 гг., утверждает: «Поступила я в университет девятнадцатилетней девчушкой, насквозь пропитанной идеологией (чему не мешало появившееся скептическое, а иной раз и критическое отношение к более или менее частным явлениям действительности), а вышла из него уже зрелым человеком, уже утратившим иллюзии в отношении советской власти, ее возможностей и перспектив»[234]
.О существовании таких «скептиков» свидетельствуют дневники А. Г. Манькова, поступившего в середине 30-х гг. на истфак ЛГУ. На страницах его дневников гнетущая атмосфера советского общества тех лет. Он описывает регулярные аресты на факультете, тяжелое психологическое давление на студентов: «Один из студентов сдал зачет, пошел в общежитие и повесился. Это четвертый случай самоубийства на нашем факультете за этот год. Целый день разговор шепотом»[235]
. Он доверяет дневнику свой скепсис по отношению к советской власти: «Народу, которому не хватает порток, масла и многого другого, просто рискованно доверять оружие»[236]. И еще: «Нас надули. И в отношении социализма, и нашего “просперити” и изобилия»[237]. Можно обнаружить и нелестные сравнения: «Фашистские порядки в Италии чудовищно похожи на наши»[238]. Тем любопытнее, что после войны А. Г. Маньков стал членом партии и активно участвовал в кампаниях в ЛОИИ.