— Да, вот видишь, — вздохнул Зимин. — Это, пожалуй, единственное, что у меня получилось за два года…
— Нет-нет, — торопливо и словно виновато перебила его Нелька. — Нет, здесь много замечательных вещей, это законченные вещи. И мне никогда не написать так… Честное слово.
Зимин угрюмо усмехнулся и буркнул:
— Мне тоже… Эх, мать твою, а мы старика судили…
Он отошел к холсту и более не поворачивался. Нелька осторожно прикрыла за собой дверь…
После того как она съездила в деревню, как повидала Сережку, побродила по околицам, решение писать портрет Ольги окрепло. Теперь, когда она вспоминала ее, то видела не ее самое, а портрет. Нелька представляла ее себе так, в белом свитерке и в черной юбочке, на стуле, чуть поджав ноги в чулках и туфельках, и одной рукой Ольга будет опираться о край стула, а вторая рука должна свободно лежать на коленях с чуть вывернутой вверх ладошкой. Но главное — лицо: огромные Ольгины глаза и чуть усталый рот, — словно после дежурства. Только фона она еще не видела. Как ни придумывала, как мысленно ни располагала пятна позади фигуры, не видела. Для этого надо было найти Ольгу.
Но сейчас, выйдя от Зимина, она задумалась, отчего однажды мелькнувшая мысль написать Ольгу окрепла и выросла в огромную, предвещающую радость проблему, и, главное, отчего это произошло в деревне. Опять в деревне. Все словно повторилось: она приехала в Шмаково в пропыленном автобусике, тесном и жарком. Все в нем гремело и тряслось, и он был битком забит деревенскими, возвращавшимися из района с узлами, пустыми бидонами, коробками, уставшими, изревевшимися детьми. И весь этот оголтелый, полузабытый мир автобуса в котором все, кроме нее, знакомы между собой или объединены одинаковыми заботами и укладом жизни, не то чтобы ошеломил ее, а внес в душу грусть и тишину. Она смотрела на сытые поля, на уставшие за лето сады, вглядывалась в дома вдоль дороги, по которой, поднимая пыль, катились седые колеса автобуса. И чувствовала, что успокаивается ее душа.
Встреча с сыном была словно обморок — нахлынула нежность, как будто водой захлебнулась, и, стоя перед ним, — маленьким, растерянным, прижимая к груди его, упругого, сбитого, она вдыхала запах его волос — запах солнца, тепла и молока, так пахло и ее детство…
Нелька привезла отцу рубаху, матери — шлепанцы и отрез на платье, а Сережке — короткие штанишки на лямочках, да такую же тужурочку, которая оказалась тесноватой, да еще конфет, да печенья, да чаю: отец чаевником был заядлым. Она целый день ходила босиком по прохладным и чистым половицам, бродила по огороду, где все созрело уже и где начали вянуть огуречные плети.
Ее кормили оладьями и молоком, и она ела и кормила сына, с замирающим сердцем ощущая его тяжесть у себя на коленях и радуясь, как он ест. Никогда она не была щедрой на проявление чувств, а тут то и дело слезы подступали к глазам — то подбородком коснется льняных Сережкиных волос, то сам он обеими ладошками тронет ее за лицо. А потом был долгий-долгий и неторопливый закат. Вечер сходил на землю широко и медленно, словно осеняя все сущее на ней отдыхом и благодарностью. И пала роса, и пришла ночь, звездастая-звездастая, и воздух отдавал уже отдаленным осенним холодком. Она лежала на сеновале на чердаке, видела сквозь незакрытую дверку небо и слышала, как отец на крыльце внизу потрескивает самокруткой и время от времени вздыхает шумно всей своей большой грудью.
А рядом, под ее боком, закутанный в овчину, спал ее малыш, уставший за день от всего, что случилось. Она помнила свою прежнюю поездку в деревню, и отзывалось в ней прошлое этой вот тишиной, умиротворением, грустью и нарождающейся жаждой работы, словно вернулось то, что происходило с ней у Сашки и Риты, на краю большого поля, и то, что было потом — холст, который она закончила, и смерть Штокова, старика, который ничего ей почти не сказал, и в то же время сказал так много, сказал, что надо видеть лицо каждого и в каждом видеть себя; и этот вечер у себя дома, когда ясно сознаешь: остановился здесь лишь затем, чтобы перевести дыхание, оглянуться назад, посмотреть в себя и снова в путь — слилось в одну большую долгую жизнь. Теперь она не у края поля, которое надо перейти, чтобы выйти к реке, теперь она уже посередине его. И всплыло перед ней лицо Ольги, вся она, женственно-изящная с припухлыми губами и с глазами, в которых в одно и то же время — и растерянность, и твердое знание чего-то большого, важного для себя и для всех — может быть, знания, как жить. Это предстало перед ней и больше уже не уходило. Сама того не замечая, она видела в Ольге сейчас самое себя. Расстояние и время, хоть и небольшое, за которое они не виделись, вымели из Ольгиного лица в Нелькином сознании те детали и оттенки, которые могли бы сделать это лицо мелким. Осталось лишь главное. И Нелька видела в ней свои собственные поиски, свои муки, даже вот эту утомительную и необходимую разлуку с сыном и радость своего короткого и полного свидания с ним.
Утром отец сказал ей:
— А ты долго у нас не проживешь, дочка…
— Почему? — спросила она.