— Такие же искусственные, как и весь Египет, — продолжал настаивать Квелч. Он презрительно взмахнул рукой, увидев яркие открытки с рисунками Дэвида Робертса[365]
, которые Эсме купила в отеле, а теперь показывала в качестве опровержения слов профессора. — Как раз то, о чем я говорил. Эти краски никогда не были настолько яркими, эти руины никогда так хорошо не реставрировали. Робертс провел здесь год. Еще до приезда он обнаружил, что можно построить карьеру, выбрав хорошую, оригинальную тему. И он прожил остаток жизни за счет эскизов, которые сделал в юности. Даже в то время его наброски казались гротескными и фантастическими. Если вы хотите получить именно такой Египет, милая мамзель, то, без сомнения, розовые очки вам помогут. Но не разочаровывайтесь, если великолепие фантазии Робертса не вполне соответствует нищете действительности.— Но это только Каир, — возразил я. — Дальше, вверх по реке, все, возможно, не так испорчено?
— Не так испорчено? Старая проститутка ведь не станет не такой испорченной от того, что обслужит чуть меньше солдат? Египет, герр Питерс, испортили толпы завоевателей; дикие бедуины, греки, римляне и евреи, христиане, язычники-арабы, мусульмане, турки, итальянцы, французы. А теперь англичане, с их ностальгией по всему увядшему и бесполезному, делают старой карге романтические предложения! На протяжении всей истории человечества каждый проходивший здесь пехотинец мочился на какой-нибудь гордый египетский памятник, каждый вырезал на нем свои инициалы. Построенные иностранцами дамбы отравили Нил и заразили феллахов, которые больше не могут работать и только курят гашиш, чтобы позабыть о своих бедах. Как и в Китае, британцам удалось за несколько десятилетий уничтожить последний значительный ресурс Египта: выносливых и довольных рабочих. Теперь Египет может выжить только потому, что через него проходит самая короткая дорога в Индию для хранителя мира нашей империи, доброго старого Томми Аткинса[366]
.Миссис Корнелиус захихикала.
— Вы потшти всегда говорите как треклятый большевик, профессор!
— Мои взгляды и впрямь несколько радикальны, — согласился он. — Но я предпочитаю именовать их абсолютно независимыми. Я не приветствую подражание, мадам.
— О, да с вами все хорошо! — воскликнула она и протянула свой стакан Иосифу, чтобы тот смешал еще коктейль. — Должна сказать, тшто дьявольски рада слезть с этой лодки. Знаете какие-нибудь песни, проф? Кроме «Красного знамени»[367]
?Обычно этот прием мог растопить любой лед — мы бы сменили тему и смягчились; но профессор Квелч устоял против искушений моей старой подруги. Он отодвинулся назад и скривил большие тонкие губы так, что в профиль теперь напоминал одну из тех чужестранных птиц, которые обитали в тростниках у реки.
Миссис Корнелиус не стала развивать тему. По каким-то причинам ей нравился Квелч и она хотела видеть в нем только лучшие качества. Она наклонилась вперед и погладила его по колену.
— Это ж не знатшит, тшто вам надо повесить нос, проф. Стойте на своем и натшот империалистов, и вообще.
Он ответил слабой улыбкой, от которой кожа на его щеках сгладилась и обвисла.
— Я не нападаю на империализм, мадам. Просто описываю факты. Империю нельзя сохранить только добрыми словами и отеческим попечением, как полагают в «Бойс оун пейпер». Нужна сила. Иногда — террор. Обычно лишь намек на террор. В этом отношении империя напоминает многие браки.
И в его последнем замечании прозвучала такая сильная горечь, что миссис Корнелиус сразу заинтересовалась. Даже Эсме отвлеклась от своих игрушек. Но миссис Корнелиус хорошо понимала, что ей не стоит доискиваться разгадки сейчас. Я с удовольствием смотрел, как она очаровывала и успокаивала собеседника. Используя смесь лести, шуток и умолчаний, она вызвала на сухой коже профессора что-то вроде слабого румянца — впервые за многие годы на щеках его появилось некое напоминание о цветущей молодости. Через полчаса он пытался вспомнить слова «It Reely Woz a Wery Pretty Garden»[368]
. Я восхищался невероятным дарованием своей подруги — она умела пробуждать в людях лучшие качества. Скоро Квелч начал с лиризмом вспоминать о детстве в Кенте, о зависти к братьям, которые не пускали его в свой мир, об одиночестве дома, о радостях школы. Его отправили в какое-то известное учреждение на побережье, неподалеку от родины, а оттуда Квелч поехал в Кембридж, где, по семейной традиции, предпочел классические языки.— Я археолог по призванию, — сказал он нам с заметной гордостью, — но, к сожалению, не по образованию.
Богословие, сообщил профессор, никогда его не привлекало.