Конечно, теперь Вера была ближе к матери. Ничто не разделяло их. Чем больше она приглядывалась к Хлудову, тем больше он ей нравился.
Ни для кого, кроме Хлудова, не исключая даже матери, у Веры не находилось таких теплых звуков в голосе, таких робко-нежных взглядов. Она звала его Владимиром Петровичем. Он, по настоянию Надежды Васильевны, называл ее Верой и говорил ей ты. Но они почти никогда не разговаривали. Вера робела. Хлудов, поглощенный своею страстью, не замечал ее.
Надежда Васильевна, с своей стороны, была так полна своим счастьем, она так жадно и ярко жила сама, не теряя ни одного мига так поздно дарованной ей радости, что все переживания Веры были ей далеки. Она не подозревала о зревшем в юной душе надрыве. Видя ее безмятежность, Надежда Васильевна обманывалась и говорила себе: «Слава Богу!..» Один раз только — один только раз — приоткрылась перед нею дверь к темной для нее душе ее дочери — в день, когда, узнав об ее браке, Вера с криком кинулась к ней на грудь! О, сколько отчаяния на миг мелькнуло тогда в ее взгляде! Он как бы говорил: «Ты погубила меня, чтобы самой узнать счастье… Пусть!.. Прощаю тебя… Будь счастлива хоть ты!..»
Ни разу потом они не вернулись к этому жуткому мигу, ни разу не переступили порога молчания, полного угроз. Это был как бы немой договор между ними, который они скрепили судорожным объятием и безмолвными слезами. И если Вера долго помнила об этой минуте, то поглощенная своею страстью Надежда Васильевна скоро позабыла о ней.
И как могла бы Вера даже перед матерью раскрыть все, что она перечувствовала, став женщиной! Где взяла бы она для этого слова и выражения? Помимо глубокого чувства стыдливости, не допускавшего откровенности, она инстинктом догадывалась, что Надежда Васильевна ее не поймет. Поймет ли житель юга, бронзовый от солнца, привычный к гулу моря, к черным звездным ночам и ласке южного ветра, того, кто занесен снежными сугробами, кто, греясь у огня, слушает вой метели в степи?.. Эти печальные картины не скажут ему ничего.
Вера всегда думала образами, символами. Она была бессознательным художником, но жизнь не дала ей развить эту способность. Когда она сравнивала свое бледное прозябание с многоликой, многогранной жизнью матери, эта жизнь артистки казалась Вере пышным алым цветком на куртине, залитой солнцем, предметом забот и внимания. А ее собственная жизнь походила на полевой цветок, робко поднявшийся у края большой дороги и безжалостно смятый ногой прохожего.
В первые месяцы своего супружества барон старался преодолеть себялюбивые привычки холостяка: очень редко ходил в клуб, и то с женою. Но так как жить без преферанса он не мог (не имея кроме карт никаких интересов), то он беспрестанно ходил в гости с женою к товарищам или звал их к себе. В те вечера, когда они оставались дома, Вера старалась быть приятной мужу.
Она прекрасно читала и предложила ему послушать
— Вот отлично! — обрадовался барон, никогда не слыхавший о Тургеневе. — Почитай, Верочка, а я покурю…
Он глубоко уселся у огня в любимом кресле, закурил трубку и — через десять минут сладко спал.
В другой раз, услыхав из кабинета, что Вера поет в гостиной, он вышел и прислушался.
пела она высоким, бесстрастным голосом женщины, в которой пол еще не проснулся.
Ему было приятно, что у него такая одаренная жена. Нет ни у кого в полку такой женушки!
Он нежно поцеловал ее в голову, когда она кончила.
— Ну, еще что-нибудь спой!.. «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан…» Люблю такие песни, Верочка.
Она спела и это, и много русских песен и романсов Варламова, Алябьева, Рубини, Гурилева… У нее была целая библиотека рукописных нот. Кто-нибудь случайно привозил из столицы новый романс, он переходил из рук в руки, и барышни переписывали его в бархатные альбомы. У Веры был прекрасный четкий и твердый почерк, и ноты ее напоминали печатные. Все, за что она бралась, она делала превосходно.
Она пела почти час. Оглянулась. Муж ответил ей остановившимся, остеклевшим взглядом. Он устал, и трубка его погасла. Вера встала и закрыла крышку фортепиано.